Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
Гений и красавица.
Пастернак много думал об этом: в связи с Маяковским особенно, с его смертью, поставившей точку и на жизни Пастернака. Влияние красавицы было огромным. Только ей было позволено «переправлять» поэта. Перед смертью он скажет последние слова – о том, что кругом слишком много пошлости. Пошлость нагонит его и за гробом.
Все вышеизложенное следует прочитать и забыть. Потому что вся жизнь Зинаиды Николаевны была в Пастернаке, для него, около него, вокруг него.
Она полюбила его не сразу, но навсегда. Переломила свою жизнь, оставила мужа, забрала детей, выхаживала детей, потеряла сына. Мыла, чистила, убирала, украшала, утешала, кормила, принимала гостей, спасала дом. Отдала все, что у нее было. Она, конечно же, «остерегала» Пастернака, вернее, уберегала его. Почему Мандельштам погиб, Цветаева покончила с собою, у Ахматовой был арестован сын, а Пастернака обошло стороной? Благодаря Зинаиде Николаевне, так и не понявшей его стихов, но бесконечно любившей его самого? И может быть, он заболел в 1935 году именно из-за того, что
Депрессия Пастернака, повторяю, была связана с его личными ответами Сталину, а не с убийством Кирова.
А стихов Пастернак в это время не писал.На Первом съезде Союза писателей в Москве присутствовали и зарубежные гости, в частности Андре Жид и Жан-Ришар Блок. Одним из решений съезда было закрепленное на бумаге совместное желание организовать антифашистский конгресс писателей Европы. Инициатива получила одобрение Сталина, и от Советского Союза в Париж была отправлена большая делегация, возглавляемая руководителем Союза писателей Щербаковым.
Но состав делегации показался французским организаторам более чем странным. Известных Европе писателей они не обнаружили, хотя было объявлено, что советскую делегацию возглавит Горький.
Горький не приехал, сославшись на состояние здоровья. По всей видимости, его просто не выпустил Сталин, недовольный его последними статьями и независимым поведением на съезде писателей. Получался скандал. В этой ситуации для спасения лица (а присутствие на конгрессе требовалось советским идеологам, дабы заявить на весь мир о своей прогрессивности) были срочно мобилизованы другие силы. Тех, кого раньше не включили в делегацию, оповестили об отъезде в Париж чуть ли не накануне конгресса. Ими оказались Бабель и Пастернак.
Приглашение на конгресс передали по телефону. Пастернак в категорической форме отказался, ссылаясь по полугодовую бессонницу. И все же – под давлением настойчивых уговоров, более походивших на исполнение распоряжения, – был вынужден согласиться. И еще он не мог не думать о том, что ему предоставляется редкая возможность повидаться с родными: поезд шел через Берлин, так или иначе можно было хоть на обратном пути заехать в Мюнхен, где жили родители. В Мюнхен он не поехал – и никогда больше не видел родителей живыми. В письме уже из Парижа он объясняет свой неприезд нервным заболеванием. Родители обиделись и не писали ему несколько месяцев – «после нашего „разочарования“ в связи с твоим „неприездом“».
Безликий человек в плаще отвез его в магазин, помог выбрать пару рубашек, костюм, шляпу, ботинки. Пастернака экипировали. И на следующий день – отправили.
В Берлине он хотел только одного: спать. В поезде Москва – Берлин спать не мог совсем. До отхода поезда из Берлина в Париж оставалось несколько часов, и больше половины отпущенного времени он проспал в большой, показавшейся ему пустынной берлинской квартире.
Сестра Жозефина и ее муж, постоянно жившие в Берлине, уговаривали его остаться на ночь; отправились с ним в Советское посольство, дабы переменить поезд, – нет, все просьбы наталкивались на вежливые объяснения: необходимо торопиться, конгресс близится к концу.
Пришлось ехать из посольства прямо на вокзал. Мрачный, серый, он подавлял и без того подавленного Пастернака. Говорить он мог только об одном, вернее, об одной – о жене. О романе, который он должен написать. Героиней будет девушка, «красавица под вуалью в кабинете ночных ресторанов». Жозефина, с которой он не виделся уже десять лет, не верила ушам своим. То, что она услышала, ее покоробило. Ее ли это брат? Борис Пастернак, который умел возвыситься над всякой мелодраматической заурядностью? (Хотя вряд ли она не знала о том, что неоднократно обсуждал в письмах с сестрой Лидией Борис Пастернак: о ее сокрушительном – в пятнадцать-то лет! – любовном романе с братом композитора Скрябина, старше ее лет на тридцать. Вечный сюжет. Сюжет Жозефины, Елены Виноград, Зинаиды Николаевны, сюжет юной Лары.)
Нервное расстройство, подумалось Жозефине, есть признак внутренней перестройки, необходимости сделать выбор.Жозефине представлялось, что это будет выбор между любовью к человечеству как к чему-то общему, как к составной части природы, – и любовью к человеку, к реальной человеческой судьбе.
Пастернак захватил с собой в Париж тетрадь с набросками выступления. Речь была написана на старомодном французском – языке, которым разговаривали, быть может, аристократические героини Пруста. Он попросил Эренбурга, прекрасно владевшего французским, просмотреть текст перед выступлением. Эренбург прочел – и разорвал тетрадку. Посоветовал говорить импровизируя.
Страсти в зале уже накалились: слушая немецких и итальянских эмигрантов,
Пастернак знал Сержа, знал и о Серже, – но здесь промолчал о нем. По возвращении же в Москву обратился с письмом о судьбе Виктора Сержа в высшие инстанции. Он не считал достойным вступать в объяснения с родиной за ее границей, но счел своим долгом добиваться освобождения Сержа, вернувшись в Москву.
Конгресс встал, когда было объявлено выступление Пастернака. (Впрочем, магнетически встал и зал на Первом съезде писателей, когда объявили его выступление, – однако Париж не Москва.)
На конгрессе Пастернак говорил, что даже во имя самых прекрасных целей объединяться писателям не следует. То есть – поставил под сомнение саму идею конгресса.
Еще по дороге в Париж он всю дорогу мучил Бабеля: «Я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на собраниях…»
Хотя одному из свидетелей показалось, что вел он себя на конгрессе с робостью вышедшего на свободу заключенного, но кратчайший, лаконичнейший текст его выступления внутренне свободен. И по сути, по мысли повторяет самую сердцевину его выступления на I съезде писателей. Значит, в этом абзаце – суть волновавшей его идеи. Вот это красиво-парадоксальное выступление – целиком:
«Поэзия останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли; она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и, таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником».
Счастье – откуда? Счастье происходит из… А здесь следует многоточие. Какое там счастье, какая там поэзия – у поэта явная депрессия.
В Париже, подивившем его «красотой первоисточника, из которого в свое время, как заимствование, рождались новейшие столицы Европы – Берлины и Петербурги» (так он напишет Бухарину в «Известия»), он увидел Цветаеву. Пастернак всегда возил с собою письма Рильке – как талисман. На ночь клал оба письма под подушку в парижской гостинице. Но встреча обернулась «невстречей», как написала Анне Тесковой в Прагу разочарованная Цветаева. Вернувшись в СССР в 1940 году, она иронически расписывала эту «невстречу» Анне Ахматовой, уже стоя в прихожей и прощаясь. Она вспоминала, как Пастернак попросил ее примерить платье – «для Зины», а потом, опомнившись, сказал: «Нет, не надо! У Зины такой бюст!»
Что Пастернак мог сказать Цветаевой, муж которой работал тогда не только при конгрессе, но и еще – о чем Пастернак не мог догадываться – на НКВД? «Марина, не езжай в Россию, – сказал он ей уклончиво, – там холодно, сплошной сквозняк». Поняла ли она его? Тем не менее прямо он ее не отговаривал – и каялся потом в этом. Еще до окончания конгресса разочарованная Цветаева уехала с сыном из Парижа – на юг Франции, к морю. Оставила Алю и Сергея Эфрона опекать парижского гостя. Они водили Пастернака по ресторанчикам, по книжным развалам на набережной Вольтера, по магазинам, где он выбрал подарки жене. Только жене. Себе не купил даже галстука. И говорил постоянно только о Зине и о доме. Ни слова о политике. В гостинице было жарко, Эфроны натащили в номер апельсинов, постоянно расспрашивали об СССР, куда хотели вернуться. У Пастернака болели голова и сердце. Он мучительно, до обморока, после бессонницы – до приступов хотел спать, а по гостинице вечерами бродили советские делегаты в майках, бурно обсуждавшие свой отпор буржуазным писателям.
Гостиница на бульваре Сен-Жермен все больше напоминала ему дом свиданий. Между окном и камином в его номере стояла необъятная, чуть ли не восьмиспальная кровать, в которую он ложился с отвращением. Обстановка отеля бередила душу, напоминала о гимназистке под вуалью.
Пришел Евгений Замятин, несколько лет живший в Париже.
Позвонила Ида Высоцкая, эмигрировавшая уже давно. Хотела показать ему Сорбонну. Пастернак колебался. Но она все же настояла на встрече, и Пастернак увиделся с нею, ставшей настоящей, отточенной парижанкой – изящной, уверенной в себе. Он еще больше почувствовал свою болезненную отчужденность от людей и тоску по жене. Ляле, Лялечке, как называл ее в письмах. «Ляля, родная моя!» Она навсегда близка; он говорит «о какой-то творческой пропорции существованья», совместной, и – «о тебе, хозяйке, и о шкапах, полных поэзии, о кухонных полках, ломящихся от вдохновенья». Этими словами он «отбивал» ее в 1931-м от Гарри, – это звучит в нем и сейчас, в Париже.
На бульвар Сен-Жермен к Пастернаку заходили многие из обитавших в Париже эмигрантов. Юрий Анненков показал дом, в котором жил Рильке, водил в «Ротонду», любимое кафе Модильяни и Шагала. В последний вечер они встретили там угрюмо сидевшего в углу Эренбурга. Болтали втроем о Ван Гоге, Владимире Татлине, о живописи, о поэзии, о музыке.
О революции – ни слова.
О социализме – ни звука.
Вспоминая эти дни, время, проведенное с Пастернаком в Париже, Анненков напишет об Эренбурге с явной неприязнью – как о человеке, выполнявшем возложенное на него задание: отстаивая догмы партийной пропаганды, создавать впечатление свободомыслия. «Задача, требующая большой эластичности», – добавит Анненков.