Борис Рыжий. Дивий Камень
Шрифт:
Лобанцев был знаком с тем же Евтушенко, не претендуя на привилегированную близость, почитал его и вообще элиту шестидесятнической эстрады, но стилистически тяготел к той условной «тихой лирике», вождем которой критика назначила Владимира Соколова. Это не противоречило любви к выступлениям перед живой публикой — сам выступал и воспитанников приводил на сцену. Он продолжал наставлять (стихотворение «Слово»):
Зеркально отшлифован слог. Писать становится несложно. Но в недрах речи, будто рок, мерцает будущее Слово. Еще заученность крепка, аНапоминает стихи старого поэта Николая Ушакова:
Чем продолжительней молчанье, Тем удивительнее речь.Позиция симпатичная, отсюда — интерес и любопытство к новым людям, среди которых Рыжий оказался самым ярким и многообещающим. Лобанцев поддерживал его всеми подручными средствами, прежде всего рекомендациями разного рода. Именно Лобанцев выдвинул его, обеспечив участие в различных столичных акциях. С первым фестивалем студенческой поэзии (1992) произошло то же самое, что и с его первым боксерским поединком на выезде — Рыжий занял призовое второе (или третье) место, зато в следующий раз (1997) выиграл состязание.
На Всероссийском совещании молодых поэтов (Москва, 1994), куда его послал тот же Лобанцев, Борис обрел не только успех, но дружбы и связи наперед. Такое не забывается. Лобанцев ушел — инсульт, перед этим долго и тяжело болел, Борис навещал его, рыдал — идя по больничным коридорам. «Памяти друга»(1997):
Ю.Л. Жизнь художественна, смерть документальна и математически верна, конструктивна и монументальна, зла, многоэтажна, холодна. Новой окрылённые потерей, расступились люди у ворот. И тебя втащили в крематорий, как на белоснежный пароход. Понимаю, дикое сравненье! Но поскольку я тебя несу, для тебя прошенья и забвенья я прошу у неба. А внизу, запивая спирт вишнёвым морсом, у котла подонок-кочегар отражает оловянным торсом умопомрачительный пожар. Поплывёшь, как франт, в костюме новом, в бар войдёшь красивым и седым, перекинешься с красоткой словом, а на деле — вырвешься, как дым.Кто-то потом истолковал это Ю. Л. как окликание Юрия Левитанского. Неверно.
В ниспровержении авторитетов, в частности местных классиков, Рыжий не упражнялся. В узком кругу он мог съязвить по тому или иному адресу, но эпатажных манифестов или физических сбрасываний стариков с парохода современности не было. Опекавший его Кузин — человек, первым представивший его стихи на страницах «Российской газеты» (местной, не московской), сам писал стихи другие.
Сравнить несложно. В 1995-м они вместе были на очередной практике — в той же соотнесенности: руководитель и студент — в Верхней Сысерти, и там Кузин узнал от Бориса, что неподалеку — в поселке Кытлым — «…однажды на границе участка работ он (Борис. — И. Ф.) нашел кирку с изящной тонкой ручкой. Он взялся за нее, но дерево рассыпалось в прах. А потом он увидел человеческий скелет. И убежал». Был скелет, не было скелета — неважно. Проще говоря, сработало воображение поэта.
Кузин так отреагировал на случившееся:
Б. Р., ты точно был не прав: УСтихи шероховатые, с элементом первозданного косноязычия, и что интересно: взрослый человек говорит со школяром на равных, более того, в двойном имени, им придуманном, Борисов — фамилия скромного человека Алексея…
Немудрено. Кузин пишет в дневнике: на той практике при нем жила его дочь Валя тринадцати с половинкой лет, однажды она спросила отца:
— А что, Борис тут преподаватель?
Кузин удивился: как это? Валя продолжила:
— А у него все спрашивают, что нужно делать.
Действительно, я помню, как Настя Новикова (студентка. — И. Ф.) несколько раз обращалась к Борису: «Боря, когда зажигать? Когда зажигать, Боря?» Зажигать надо было вечерний костер. Борис — не отвечал, он был суров сквозь улыбку. Ни в каких танцах, перетягиваниях каната, заготовке дров он демонстративно не участвовал.
Он с улыбкой показал мне, приподняв край суконного одеяла, две чистые неразвернутые простыни — за 6 недель практики он ни разу не спал на своей кровати. Но опять же, в конце 90-х годов, придя ко мне выпившим и виноватым перед родителями и Ириной, сквозь слезы говорил: «Помнишь в Верхней Сысерти? Я ведь Ирине ни разу не изменил». И я его горьким словам верю. Он не был гулякой, он играл.
На стихотворение Кузина последовал ответ Рыжего в стихах «Север» с посвящением А. Кузину.
Он лежал под звездою алмазной и глядел из-под хвои и сучьев — безобразный, богатый, трёхглазый. Ах, какой удивительный случай! Я склонился — небритый и грязный — с любопытством. Почти бурундучьим. У ручья, где крупицы металла дорогого сулят вам свободу, человечья руина лежала и глядела в лицо небосводу. Белка шишкой кедровой играла, брал медведь свою страшную ноту. Схоронить, отнести ли в посёлок, может, родственник чей-то. Но — боже — как же так, ведь мертвец — не ребёнок, поднимать его, тискать негоже. Даже пять драгоценных коронок на зубах говорили мне то же. …Как мы любим навязывать мёртвым наши мненья — всё в радость нам, глупым. Он погиб незнакомым и гордым — даже вздох свой считаю преступным, уходя налегке бесконечным и тёмным лесом — страшным, густым, неприступным.Стихов подобного рода Рыжий больше не писал. Что имеется в виду? Это называется философская — или медитативная — лирика, в духе зрелого Заболоцкого. Борис прощупывал в себе эти возможности — и нашел их недостаточными для своей органики. «Смерть коня» Спиридона Дрожжина ему оказалась роднее, нежели «Лицо коня» Николая Заболоцкого. Но и Заболоцкий был неотразимо убедителен, когда не лишал авторское я человеческого сердца:
Вчера, о смерти размышляя, Ожесточилась вдруг душа моя. Печальный день! Природа вековая Из тьмы лесов смотрела на меня. И нестерпимая тоска разъединенья Пронзила сердце мне, и в этот миг Все, все услышал я — и трав вечерних пенье, И речь воды, и камня мертвый крик.