Божественный и страшный аромат
Шрифт:
Равнины в боковом окне постепенно сменились холмами, на горизонте заскользили в тумане китовые спины с еловыми лесами на горбах. Поздно ночью мотодорога вышла на магистраль, но поток машин на встречной полосе не поредел — только дорога спустилась с эстакады и пошла среди полей, и снега стало больше: поля вокруг были уже совсем белыми. Хан крепко уснул, прислонившись головой к боковому окну, а перед их каретой с одной стороны сияло в темноте алмазное море фар, а с другой — лежало зловеще пустое шоссе.
Одинокая пара красных задних фонарей быстро скользила вперед, к Лемминкяйсе. В эту сторону ехали только армейские мотоколонны и машины иностранных новостных агентств
«А то будет совсем тоскливо».
Впереди, в небе над окутанными сумраком горами, они часто видели военные аэростаты. Однажды железный бриг пронесся прямо над мостом, поймав их в луч прожектора; поток воздуха от его винтов едва не опрокинул карету. Но потом корабль ушел. Только лучи его прожекторов еще скользили по темному лесу. Это называется эвакуацией.
На обочине, рядом со светящимися буквами «ЛЕММИНКЯЙСЕ», сиротливо стояла пустая будка контрольно-пропускного пункта. Дорогу пересекали бетонные заграждения военного образца; Кенни подтянул цепи на колесах и объехал заграждения, сделав крюк на половину поля. Вместе с пропускным пунктом позади осталась невидимая Зимняя орбита, откуда всегда приходила зима. Через некоторое время асфальт кончился; по заснеженным гравийным дорогам им навстречу ехали в санях деревенские семьи. Детям досталась большая привилегия — своими глазами увидеть, как Серость поднимается к небу прямо за силосными башнями. Лошади протащили мимо сани, и семья, сидевшая в них на горе скарба, помахала руками смешному темнокожему толстяку в диаматериалистских очках.
— Так странно: они все нам машут, — говорит Хан, и фургон «Граад Телеком» остается далеко позади, в вихре снега из-под колес машины Кенни. Глубоко в темном лесу уже не светится ни фар, ни фонарей гужевых повозок. На хуторах, в комбинатских поселках, в закрытых деревенских магазинах теперь остались только те, кто решил остаться. В темноте наверху колышется Серость.
— Kuuletko sen? — спрашивает Кенни из кабины. — Harmaa… se on nyt varmasti harmaa! Mua vahan huolestuttaa.******
Тереш и Хан прислушиваются. И действительно, к шуму метели добавился новый звук: зловещее потрескивание, низкий шипящий рокот. Словно волна разбивается о берег — медленно-медленно… Для Хана это звучит как начало песни. Он слышал ее во сне.
— Я больше
— Что? — Хан не сразу понимает, что ему сказали: шум его загипнотизировал. Он чувствует, как волоски на теле встают дыбом, а по коже бегут мурашки, как будто он только что снял свитер в холодной комнате.
— Меня уволили из Международной полиции!
— Я знаю! — кричит Хан, протягивая Терешу бутылку вина. — Ты всю дорогу показывал жетон какого-то Сомерсета Ульриха!
— Откуда ты знаешь? — Запах алкоголя изо рта Тереша наполняет промерзший салон.
— Тебя на всех пропускных пунктах называли то господином Ульрихом, то агентом Ульрихом, то Сомерсетом Ульрихом.
— Это пропавший агент, я взял его документы. Есть и другие. — Тереш делает глоток, его губы окрашиваются красным, липкая жидкость проливается из бутылки на воротник рубашки. — Документы, я имею в виду. И пропавшие агенты тоже. В Кронштадте я еще был Мачееком — надо было оставить ложный след. С «Ульрихом» я собираюсь доехать до Лемминкяйсе и скинуть его там — пусть ищут сколько хотят!
— Ты что, в розыске?
— Ага, разве я тебе не говорил? У одного парня случился сердечный приступ от этой штуки!
— От ZA/UM?
— От него самого, — говорит Тереш, а впереди мотогонщик Кенни смотрит, как черная масса деревьев медленно уплывает в небо. Земля трещит и скрежещет, когда из нее с корнем вырывает ели. Дерево кричит, промерзший камень стонет, как в кресле дантиста. Облако раскрошенного известняка медленно поднимается в воздух, и в темноте далеко наверху погружаются в Серость первые деревья.
Два года тому назад.
Во сне Хан слышит телефонный звонок. Холодный и незнакомый звук, ложное пробуждение. Он открывает глаза в родительском подвале и встает, на нем пижамные штаны и тапочки. Он чувствует неладное, но всё равно идет. Подвал выглядит странно, как во сне, вещи не на месте. Надя Харнанкур жутко улыбается в своем медальоне; у Гон-Цзы в руке вместо компаса персик бессмертия, а на нём прорастает плесень.
На столе посреди комнаты блестит пустая стеклянная витрина. Хан боится смотреть в ее сторону: в ее пустоте есть что-то, чего он не помнит. Что-то неправильное. Телефон снова звонит — звук будто бы идет сквозь темноту квартиры, из коридора наверху.
Хан поднимается по лестнице в спящий коридор; на стене звенит телефон. Хан протягивает руку, ему страшно. Его ладонь потеет на пластике трубки, что-то не позволяет ему ее взять. Но он должен, это важно, важна любая зацепка. Вот он снимает трубку с рычага, и коридор наполняется шипящим треском Серости. От него начинает болеть ухо.
— Алло? — говорит Хан.
Но ответа нет.
— Алло, кто это? Пожалуйста, скажи, кто ты! — повторяет он, и с каждым разом его голос становится всё жалобнее, а треск всё громче и громче — пока наконец совсем не оглушает Хана, сместив давление во внутреннем ухе. Остается лишь странная вибрация, идущая откуда-то изнутри. Тишина волнами проходит сквозь мышцы и кости. Холодно.
— Пожалуйста… — из-под очков Хана текут слезы. — Скажи мне, кто ты…
— Ты знаешь, кто я.
У вибрации детский голос, и он говорит ужасные вещи. Хан дрожит, забившись в угол коридора с трубкой в руке.
— Это не ты, это не ты! — рыдает он. Наяву, его тело сотрясается от того, что происходит в его уме. Хан просыпается в слезах у себя в постели. В ухе гудит, явь кажется продолжением сна, только макет дирижабля снова в витрине, Надя больше не улыбается, а у Гон-Цзы в руке компас.