Божьи безумцы
Шрифт:
«И псу живому лучше, нежели мертвому льву. Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем». Вот что изрек отец мой, казненный колесованием, явившийся мне во сне.
По правую руку от него стоял мой брат Эли, потом увидел я Пужуле с черными гниющими ногами и еще явились мне Луи Толстяк из Кабаниса и трое Фельжеролей, лесоруб Фоссат, Варфоломей, сын возчика Старичины, мой брат; Теодор, коему вспороли живот и, набив его соломой, зашили, и почтенный Альсид Фавед, по прозвищу Писец. Все они были львами и говорили мне теперь: «Мы умерли».
Первый мой учитель, Альсид Фавед из Шан-Пери, ушел
— Иди, вкушай с радостью хлеб свой и пей в веселии вино, ибо с давних пор ты угоден богу делами своими. Наслаждайся жизнью с милой женою в дни жизни, которые бог отпустил тебе под солнцем, — это твоя доля жизни среди твоих трудов. Все, что рука твоя в силах совершить, совершай, ибо нет ни трудов, ни мысли, ни познаний, ни мудрости в обители мертвых, где я пребываю, где скоро будешь и ты.
И вот теперь я вижу, что мне неведомы пути ветра, неведомо мне, как образуются кости младенца во чреве матери, неведомы мне предначертания господа-вседержителя.
Радостен свет человеку, и приятно глазам его увидеть солнце. Увидел я зреющий виноград и увидел также, что раскрывается предо мною в нежном свете моя молодость, ибо мне всего лишь восемнадцать лет. И тогда возликовал я, предался радости, следуя путями, кои указывало мне сердцу и кои видели глаза мои. Я открыл душу свою юности, заре, пока еще не затмился свет солнца, луны и звезд, пока не затворились наглухо двери и не замерли на улице голоса поющих девушек, пока еще не настало мне время встретить нечто ужасное на пути своем, когда сломается колесо, подающее воду в водоем, когда я сойду в вечное обиталище и прах мой отыдет в землю, откуда и взят он был, а душа моя возвратится к богу, даровавшему мне ее.
Вот как постиг я, что должно мне войти в вертоград юности и что сбор плодов в нем угоден богу.
И я сказал о том своей любимой, а затем я разделил с нею ложе, как муж с женою. А теперь вот какова молитва моя:
«Благодарю тебя, господи, за то, что по воле твоей бывают мгновения, когда земная жизнь наша, свернувшись, изогнется, перекрутится, подобно полотнищу холста, подхваченному бурным потоком, подобно холсту, который жгутом, комком протискивается в узком пространстве меж каменных глыб. Благодарю тебя, господи, за то, что ты поверг все сотворенное тобой в поток нашей любви, благодарю за то, что все утонуло в сердце супружеской четы, благодарю тебя, господи, за то, что ты на миг дал нам свою власть быть средоточием вселенной».
Вот у нас рождество в месяц сбора винограда: родился младенец в нашей Пустыне, в пещере древнего Лозера, на высоте поднебесной; родился младенец, и у него вся жизнь впереди, а в нем вернулся к нам Давид Фоссат, великан лесоруб из Гурдузы, тот, кого обратили в прах пушки, стрелявшие по нас в упор у башни Бийо; и возвратило его нам чудо любви, ибо выносила сына под сердцем маленькая Мари, жена Фоссата. Воспреемником новорожденного был Жуаии, и по решению Гюка младенца нарекли Никола-Давид-Иисус; на крестины пришел из Шамаса его дед Спасигосподи, — он и мой крестный, старик Поплатятся, как будто были волхвами, и один все взывал к голубке, к символу мира, а другой к мечам архангелов; хоть не было в пещере ни коров, ни телят, зато овец и коз на каменистых склонах паслось достаточно, и с тех пор место это будет называться Новым Вифлеемом.
Крик новорожденного, внезапно раздавшийся среди наших грубых мужских голосов, столь необычаен, что мы, услышав его, умолкли; такой слабый крик, а меж тем он, словно труба Иерихонская, вострубившая золотой осенью, как раз в ту пору, когда мне исполнилось восемнадцать лет. Собравшись у костра, мы возносили хвалы предвечному, поднимая кубки с мальтийским вином, и радость переполняла наши сердца, — ведь вопреки маршалу Франции, пяти генералам, тринадцати бригадирам и трем драгунским полкам, восемнадцати батальонам фузилеров, многим тысячам ополченцев, негодяям из Сен-Флорсна, отрядам Святого Креста, — мы, дети божьи, держим под своим надзором здешнюю торговлю и дороги, останавливаем путешественников, взимаем налоги, подати и десятину, вершим правосудие, пользуемся правами властителей края, — рыцарь Роланд
Слава господу воинств!
Часть ЧЕТВЕРТАЯ
Старик Всеедино умер, убит на солнечном склоне Серра, где первым созревал в Севеннах виноград; старый виноградарь делом чести считал холить свои лозы и раньше всех собирать спелые гроздья и, верно, не пожелал бы он себе иной смерти.
Когда мы нашли его, он стоял на коленях, уткнувшись головой в роскошный куст золотистой шаслы, из груди его на лозу еще вытекала кровь из трех пулевых ран. Мы там к похоронили его, под красивой смоковницей, пробившейся меж камнями опорной стены; потом в честь покойного от ведали шаслы из его виноградника. А теперь вот я снимаю списки с приказа Жуани, уведомляющего людей, что мы будем открывать огонь по всем, кого обнаружим на виноградниках.
Вслед за летом знойным осень пришла,
Холода, жару и грозы с собой принесла.
* * *
Прибыл гонец из Долины, на этот раз пешком, — серую его лошадь убили под ним около «Большой сковороды»; о к совсем запыхался, карабкаясь к нам, не мог говорить и, пока не вернулся к нему голос, молча показывал нам новый ордонанс, только что отпечатанный, — жирная краска еще прилипала к пальцам.
Маршал де Монревель в том ордонансе доводил до всеобщего сведения, что его величеству королю Франции угодно было повелеть ему, маршалу, привести нижеперечисленные приходы и местности в такое состояние, чтобы оттуда не могли снабжать отряды мятежников съестными припасами и оказывать им помощь, а посему его королевское величество приказало не оставить там ни одного человека; однако ж, заботясь о пропитании сего населения, им даются следующие предписания, коим они должны следовать.. Маршал приказывал:
«…обитателям означенных приходов немедленно переселиться в нижеперечисляемые здесь местности, взяв с собою свой домашний скарб, скот и вообще всякое имущество, какое могут они унести, причем объявляется, что в случае неповиновения все добро их будет отобрано и отдано войскам, присланным для разрушения домов; помимо сего, маршал запрещает всем другим коммунам принимать изгоняемых, в противном случае дома ослушников будут уничтожены, имущество отобрано, а сами они будут признаны мятежниками, дерзнувшими восстать против повелений его величества. Из скота оставят им только то количество ослов и мулов, каковое понадобится для перевозки зерна в указанные для сего места; однако ж разрешено дать ослов, если таковые останутся, для немощных стариков и беременных женщин, кои сами идти не в силах…»
Гонцу на этот раз пришлось говорить долго, он задыхался и все же говорил, чтобы мы не подумали, что от безумной скачки у него в голове помутилось. Ему приходилось по нескольку раз повторять принесенные вести, подкреплять их доводами и новыми сведениями, чтобы мы наконец поняли, что власти решили стереть с лица земли все хутора, все фермы, дома, сараи, амбары, овчарни: не оставить камня на камне от всех селений тридцати одного прихода, то есть от четырехсот шестидесяти шести деревень; изгнать оттуда или перебить всех обитателей. И все же ему пришлось повторить все сызнова, растолковывать каждое слово, прочесть нам вслух еще и другие ордонансы, письма, перехваченные Роландом или Кавалье, и лишь тогда мы поняли наконец, какое злодейство задумано — полное уничтожение сотен наших деревень.{98} Вот что прелаты и генералы назвали «великим походом», а Версальский двор — «расчисткой Севенн». Гонец, прибывший из Долины, знал об этих замыслах так много, говорил всю ночь и с такой твердостью и решительностью, что под утро ему даже удалось убедить нас, что наш повелитель Людовик Четырнадцатый поставил своей августейшей рукой подпись под роковым указом, губительным для нашего малого народа, для верных подданных короля…