Бригантина : Сборник рассказов о путешествиях, поисках и открытиях
Шрифт:
— Это совсем другое! Наши возможности и здешние — да разве их можно сравнивать? Сравнение — это сущее несчастье! Ну, предположим, был бы ты рыбой и тебе вдруг захотелось на берег — прогуляться по лугу, это обернулось бы для тебя настоящей бедой!
Сливар немного призадумался.
— Нет, Байт, ты не понял, я говорю не о нашей бедности. Конечно, бедность тяжела, хотя мы к ней и привыкли, но такова судьба. Только вот Куштрин, например, живет совсем неплохо, ему не надо заниматься поденной работой, но все-таки разве можно вообразить, чтобы он когда-нибудь поднялся по-настоящему высоко, будь он даже поистине большим художником? Нет, это невозможно! Не в бедности дело, тут что-то другое.
Байт не ответил, его спокойный ум никогда не занимали подобные проблемы, он не размышлял о своем
Просидели они недолго — Сливар устал и скоро захотел спать, Байт проводил его в мастерскую, где для него уже была приготовлена постель. Он быстро разделся, задул свечу и лег. Заснул он мигом и крепко проспал до утра.
Проснувшись, Сливар почувствовал себя здоровым и отдохнувшим. После завтрака Байт показал ему свои последние работы. Сливар искренне хвалил их и действительно радовался этим гладко отполированным, добротным, тщательно отделанным вещам. От них, как и от всего в этом светлом ателье, веяло какой-то тихой благожелательностью.
— Вот, — сказал Байт, — эти вещи находят сбыт, каждый месяц сюда заглядывает Мехелес, и мы договариваемся с ним так, что каждый остается доволен. Но я себя не насилую и не думаю, что работаю только на продажу — для этого торговца. Так уж человек устроен…
Сливар вздохнул:
— Да, а у меня Мехелес никогда ничего не мог выбрать, отчасти потому, что я никогда ничего до конца не доделывал. Я бы хотел быть таким, как ты.
— Так уж человек устроен, — спокойно повторил Байт.
И вправду, в этом светлом ателье Сливар почувствовал влечение к солнечно-безмятежной, исполненной тихим довольством жизни. Да, работать без мучительных тревог, без неистовых мечтаний, в которых больше боли, чем радости, и при этом чувствовать, что есть на свете люди, которые опираются на твои сильные плечи и верят в тебя. Поэтому ты становишься крепким и выносливым, недоступным для несчастья и печали: руки творят спокойно, а стоит оглянуться — в приоткрытые двери видишь любознательные глаза, кудрявые головки детей и жену, которая как раз в этот миг устремила на тебя доверчивый, любящий взгляд. Ты улыбаешься, и сердце твое наполняет ощущение радостного покоя.
— Я бы тоже не прочь так жить, — высказал Сливар вслух то, о чем думал.
— Кто же тебе мешает?
В то же утро Сливар отправился к профессору Бреннеру, у которого проработал несколько недель перед отъездом в Любляну и который приглашал его вернуться к нему. Платил он немного, и работа Сливару была не очень-то по душе — ему не хватало самостоятельности. Но Сливар не собирался оставаться у него надолго: «только чтобы заработать на хлеб, только временно…» — думал он, как и обычно в подобных случаях. Профессор взял его на работу, и Сливар вздохнул с облегчением.
«Итак, начинается совершенно новая жизнь…» Если ты лишен самостоятельности и чувствуешь себя только прислужником, если создаешь произведение искусства, которое лишь наполовину твое, и тебя все время придерживает за локоть чужая рука, так что хочется ударить по ней и сказать что-то резкое, сдержись и зажмурь глаза! Ведь работа эта длится всего полдня, вторая половина принадлежит тебе, да еще ночь в придачу!
В тот же день он принялся искать себе ателье и нашел его далеко в предместье, в мансарде пятиэтажного дома. Когда он взглянул оттуда вниз, во двор, у него закружилась голова. Рядом с ателье, тесным и невзрачным — сейчас в него проникал предвечерний свет, была длинная узкая комната с мебелью, обитой красной материей. Кружевная занавеска на окне от стирки совсем обветшала и даже порвалась, а из дивана кое-где выглядывал конский волос. По другую сторону лестничной площадки жил хозяин, служивший посыльным в магистрате, он был слеп на один глаз, а жена его — глуховата, им обоим было уже за шестьдесят. Сливар видел их лишь тогда, когда платил за квартиру.
Он был
Вечерело, но Сливару не хотелось возвращаться домой; он был рад, что поселился далеко в предместье, «в потаенной берлоге», а сейчас он будто выбрался из нее на охоту — так бы и расхаживал всю жизнь, без забот, без тяжких мыслей, затерянный среди людей, словно малая капля в море. Лишь изредка, вздрогнув, он начинал оглядываться, прислушиваться. Ему казалось, будто он никогда еще не видел таких жизнерадостных лиц, не слышал столь веселых, звонких голосов; его нес людской водоворот, сверкали ослепительные одежды, еще ярче блестели глаза — вокруг шумел и смеялся шальной карнавал. Кровь в его жилах еще дремала от застойного воздуха далекой родины, ноги плохо повиновались, сердце едва очнулось от тягостного забытья. Он почувствовал радостную дрожь, будто разгоряченный бросился в реку, — волны приняли его в свои объятия, подхватили множеством сладостно-прохладных ладоней, вода журчала вокруг него, омывая плечи и спину, брызги летели ему в лицо, кропили затылок.
Но его полузажмуренные глаза вскоре полностью открылись и уже не воспринимали так остро бушевавшую вокруг красоту, а уши привыкли к многоголосому шуму. Исчез и сладостный холодок, лишь изредка еще сотрясавший его легким ознобом, тогда как по всему телу и по лицу растекалось приятное тепло.
Он с удовлетворением осознал, что находится в превосходном расположении духа, и был горд своим обновленным сердцем; улыбаясь, он время от времени шептал сам себе:
— Я свой среди своих.
VI
Несколько месяцев Сливар прожил неплохо. За «несамостоятельную» работу в профессорском ателье он получал столько, что хватало на самое необходимое, хотя в конце месяца иногда оставался без ужина, так как пристрастился к вину. Дома он работал не слишком много; вернувшись поздним вечером, прохаживался по ателье, заложив руки за спину, и в конце концов укладывался спать, отложив исполнение своих замыслов на следующий день. А замыслы у него в это время были грандиозные, они разрослись в его фантазии во всей своей буйной красоте. Когда днем он был занят неприятной работой, у него вдруг в томлении замирала рука — сердце и ум посылали ей с неодолимой силой иные указы. Тогда его охватывало чувство досады, гнев пополам с печалью — только поздним вечером их вытесняли более светлые чувства. Но если он оставался днем дома, в руках у него появлялась слабость, они делались неуклюжими и ленивыми, даже когда фантазия его взлетала к самому солнцу. То, что он создавал, выглядело карикатурой на его заоблачные мечты. Иногда его удручала собственная нерасторопность, но он знал, что это не что иное, как детская робость — если он и вправду так слаб и немощен, откуда тогда идеальное совершенство творений, которые он создает в мечтах, бродя по городу в радостном забытьи? Он понимал причину своей робости, и от этого сознания ему делалось грустно.