Брилонская вишня
Шрифт:
– Ну а дальше-то что будет?
Что будет дальше?
Я не знаю.
И никто не знает. Ни я, ни Сережка. Ни бабы с коровами. Мамка с папкой – и те не знают.
Я потом в газетах прочитала, что от нас требуют сохранять спокойствие и обещают приложить все силы, чтобы изгнать врага. Но просят запастись мужеством, терпением, поскольку грядут трудные времена, и неизвестно, сколько они продлятся.
А после папке с браткой повестка пришла, в военкомат позвали. На службу призывают. Мамка тогда долго-долго плакала, причитала, что их убить там могут, а папка
– Верунь, – говорит, – я в Германию еду, тебе привезти чего?
Я глаза на него поднимаю:
– А?
– Ну, гостинец какой нужен? Вон, Никитке конфеты немецкие нужны, Паша со мной едет, ремень крепкий хочет. А тебе что привезти из Берлина?
Мамка почему-то подскакивает, шикает, мол, какой Берлин, ты ж только на границу идешь, народ защищать. А он отмахивается, дескать, не лезь, когда я с детьми прощаюсь.
– Из Берлина? – задумываюсь. – Так это… Блокнот привези. А то я все время на полях газеты рисую, а я бы хотела в блокноте, как Нинка Чернышева. А если он еще и немецкий… Ты точно вернешься?
– Здрассте! А зачем бы я про подарки спрашивал, если б уверен не был?
И я ему верю.
Наверное, никому в своей жизни я еще так сильно не верила, как поверила ему. И не плакала даже совсем, это мамка все ревела, а я и страха-то никакого тогда не ощущала. Думала: с немцами же идет воевать, а не с волками какими. Волки что, сожрут и не посмотрят, а немцы все ж-таки люди, у них жалость есть.
Вещи им собирать помогала, чемодан из сарая достала. Пыльный весь, здоровенный, коричневый. Протерла его тряпкой мокрой и давай из сундука всю одежду вынимать да переглаживать. Мамка-то все ревет, все ревет, сил у нее даже не хватает, чтоб слово сказать. А я их в дорогу собираю.
Вот уже они в телегу сели с другими мужиками. Мы с Никитой чемоданы грузить помогаем. Далеко мамку видно, бежит, опомнилась – тоже ей, видите ли, попрощаться надо.
А мужики: кто с гармошкой песни наигрывает, кто курит в бороду, кто водку на посошок пьет. А папка все смеется, все смеется.
– Ты, – говорит, – Верка, за конями-то приглядывай, пока меня не будет. На мамке другой скот, а на тебе кони. Огород поливай, да и мамке во всем помогай, с Никиткой сиди. Ну а я вам за это гостинцев привезу, из самой Германии! Ничего, ничего, надо же на старости лет хоть мир повидать…
И когда уже телега с папкой скрывается из виду; когда даже мамка успокаивается, утирает слезы и зовет всех в избу; когда провожающие бабы начинают разбредаться по домам, только тогда я вдруг чувствую такую тоску и боль в душе, что падаю коленями в землю, прижимаю руки к животу и начинаю жалобно звать папку назад.
– Да не нужен мне уже этот блокнот! Слышишь?! Не нужен мне блокнот! Мне живой папка нужен! Живой папка!
И я долго остановиться не могу. Долго-долго, пока мамка не угрожает, что если я не остановлюсь, разревется она сама.
И мне еще очень нескоро предстоит понять, что взрослые не всегда сдерживают свои обещания…
Глава 2
– Вер, а научи
Мы с Никитой сидим на кровати. На его кровати. Вернее, когда-то она была общей: мамкиной и папкиной, а после его отъезда мамка как ополоумела: бегала в комнату к Никитке, бегала, каждый час проверяла, не случилось ли с ним чего. Наслушалась всяких страстей от соседей, и теперь вокруг Никиты вьется, ну точно муха!
– Немцы, – говорит, – детей маленьких крадут и работать к себе увозят!
До того дошло, что она даже во двор Никитку не выпускает, а если и выпускает, то к окну прилепившись всегда сидит. Вот и около себя спать положила. Я с ней спорить не смею, газет не читаю, сплетни не слушаю, но что-то сомневаюсь, что немцы таких маленьких к себе увозят. Какая же с них работа, прости господи? Но с мамкой не поспоришь, а если и начнешь – пожалеешь. Только смешнее всего, что эта паника относится лишь к Никите. Меня она такой опекой не окружает. Почему-то странным образом думает, что немцы «воруют» исключительно маленьких детей.
– Зачем тебе немецкий? – спрашиваю, а сама в мамкиных пластинках роюсь.
Танго, танго… одни танго! А, нет, еще вальсы есть. Это когда она навеселе, так непременно пластинку включит – и давай под музыку танцевать! Папку за собой увяжет – и пошла с ним: раз, два, три, раз, два, три… Когда праздник какой, мы гостей назовем, а она наденет туфли с каблуками звонкими и пойдет в пляску, только юбка волнами плещется. Утром, правда, стыдится. Ей стыдно, а я восхищаюсь! И сама научилась танго оттанцовывать, с браткой репетировали. Хотела в школе на последнем звонке с Сережей станцевать…
– Ну, Вера! Ну научи немецкому! У тебя ж по немецкому в школе одни пятерки!
Я вздыхаю, задвигаю ящик с пластинками обратно за сундук и снова усаживаюсь на кровать.
– Не только по немецкому. По математике еще. Но когда я тебя цифрам обучить пытаюсь, ты нос морщишь и мамке бежишь жаловаться, что я тебя мучаю.
– Ну, немецкий нужен! Я тоже на войну хочу просто. А дорогу у немцев я как спрашивать буду? Да и познакомлюсь с ними, они меня к папке проводят. А он как меня увидит – упадет! Напиши на полях буквы немецкие, и как они говорятся скажи, а я слово составлю.
Я морщусь. Помещаю на колени толстую книгу, кладу газету и пишу буквы, произнося каждую из них.
Мне кажется, я не могу прочувствовать, что началась война. Не могу – и все. Что изменилось? Папки с браткой нет, да. Но бывало, что они уезжали в командировку. И он ведь пообещал. А слово мужчины – оно вообще нерушимо!
Ну, громкоговоритель на столбе у сельсовета вдруг работать стал. Новости по нему передают: хорошие и плохие. В последнее время, правда, опять чего-то затих, молчит, проклятый… Бабы, что коров пастись ведут, про войну шушукаются. И то не все. Например, Евдокии Игнатьевне вообще наплевать, она, наверное, и не знает даже. А так, чтобы бои и взрывы… Я этого не видела, врать не стану. Может, от этого мне до сих пор так трудно поверить? Мы никогда и ни во что не верим, пока это не коснется нас самих.