Бруски. Том 1
Шрифт:
– Твой-то Яшка к Огневу ушел! Утром в совет, а ночью – спать! Ну, сродил сынка! Вот свадьба. Что у людей, что у собак: сгрудились на углу – и пошло.
Егор Степанович при народе только скрипел зубами, Маркелу Быкову посоветовал, чтобы тот сам за своей снохой Улькой поглядывал, а когда народ схлынул, Егор Степанович сел в передний угол – под образами – и долго ломал голову.
Да, на него свалились сразу два удара. Яшка ушел – оторвался родной ломоть, оторвался без спроса! Да как! Хоть бы, сукин сын, вид подал, что отец ему не все равно, что булыжник на Балбашихе!..
Но как? Как сделать так, чтобы родной ломоть в своих руках оказался, чтобы «Бруски» не убежали, чтоб у Плакущева Ильи остаток бороды ветром по миру разнесло… Сила у Плакущева теперь на селе большая: зятек – голова на селе, у зятька все в послушании, а Егор Степанович – один, волк серый да обиженный, с зубами поломанными…
Так он проскрипел несколько недель – весь рождественский пост. На висках у него появились завитушки седин, а лоб еще больше покрылся морщинами.
Но сегодня ему стало совсем невтерпеж.
– В вик пошел хахаль-то наш, – буркнул он за обедом Клуне и тут же разозлился и на то, что заговорил с Клуней, и на то, что Клуня недоуменно посмотрела на него. Но, уж начав говорить, продолжал в злой хрипоте: – Огнев Степка подбил!.. Что глаза-то выпялила? Подбил – грамотку, слышь, достань, полдома у отца отхряпни!.. Получишь у меня!.. Получишь!.. Задрал нос! Ну, и ступай! А я вот возьму да и подожгу все!.. Вот те и вик-сик! Что он мне? Он наживал – сик твой?
– Уймись ты, старик, – голос у Клуни дрогнул, – все они молодые-то такие… Придет… Чай, своя кровь, родная…
Но и дрожь в голосе и тон, да и вообще, что бы когда ни говорила Клуня, – все это раздражало Егора Степановича.
– Не знай – своя, не знай – чужая!
У Клуни расширились зрачки, правая рука поднялась. Егор Степанович еще сильнее долбанул:
– И скорее со стороны – выродыш.
– Что ты, старик? – Клуня закрестила его. – Что ты? Опомнись.
– Не крести.
– У края могилы слова такие! Этого еще не слыхала. От своего сына отказ…
– Не крести, говорю… без тебя крещен. Сынка вон крести… В артель, слышь, пошел. Они сами-то за лето последние мохры спустили, вся срамота наружи… Наш хахаль к ним. Ну, дай ему свое добро, дай! А он его по ветру пустит. Ты жила, трудилась, копила, вон и сейчас болячки на титьках… А ему дай добро. Ну, дай, он те на старости-то лет пустит с сумой.
Но уж у Клуни прорвалось. Столько лет молчала, не перечила. Ложился иногда к ней под бок Егор Степанович, мял, спрашивал того, чего надобно ему было, после отворачивался, храпел боровом или уходил и сидел всю ночь под окном в задней избе – богатство свое стерег… и десятки лет – всю жизнь молчала Клуня.
– Заел ты, заел… всех заел! –
Егор Степанович вылупил глаза так, как будто вдруг заговорил тот чурбашок под сараем, на котором Чухляв всегда в тяжелые часы посиживал.
– Вот о-но как! Уходи! – взвизгнул он. – Ступай! И ты ступай! Все ступайте! И тебя я замучил. Всех замучил! Чего сидишь? Беги за сынком… Беги… а я…
Клуня открыла рот, хотела кинуть что-то злое, годами накопленное, а Егор Степанович вскочил на ноги, и худые жилистые руки потянулись к лампе.
– Все сожгу, все назло подпалю! Перепугалась, старая?! Где лампа? Все подпалю…
Но, сказав вместо спичек «лампа», он как-то разом свернулся и, выбежав из избы в сарай, сел на чурбак.
Тоска, одиночество загнанного волка насели на Егора Степановича. Казалось, и черепичная крыша под сугробами снега, и дубовые стойки сарая, и бледное небо – все давило, сжимало, все ополчилось против него…
Может, и прав Яшка? Может, уж старость Егора Степановича одолела? Кряхтеть, значит, ему осталось… Да нет: не хочет Егор Степанович кряхтеть и веревку с петлей на шею не намерен через переклад перекинуть… не намерен он этого делать. А что-то надо делать! Не ходить же сутулому, угрюмому, будто вшами заеденному, из угла в угол, не скрипеть же в молчаливой злобе на врага своего!..
Долго сидел в сарае, отыскивал зацепку. Временами его от дум отрывал протяжный плач Клуни, но это в его голове проходило почти так же бесследно, как облако по ясному небу. Думал о своем… И только совсем под вечер, когда за плетнем у самого сарая послышались шаги, Егор Степанович привскочил, глянул из окошечка конюшни в переулок – переулком шел охранник вод и лесничий Петр Кульков.
«Вот человек, – обрадовался Чухляв, – плут хотя, а у них бывает зачастую».
Потрусил через двор. За калиткой столкнулся с Куль-ковым.
– Зайди-ка, зайди, Петр Кузьмич, дело до тебя есть. Кульков чуть заупрямился. А Чухляв за рукав поволок его в избу.
– Что уж ты нонче и знаться с нами не хочешь? – и, войдя в избу, заторопился: – Клуня, поставь-ка самоварчик… разогрей нас, стариков… – Ключ из вязанки достал, сунул Клуне: – Самовар возьмешь, запри, смотри, чулан!
Удивилась Клуня и тому, что ключ доверил Чухляв, и тому, что заставил ставить самовар. В чулан пошла, с верхней полки самовар достала, в трубу самоварную глянула – там пауки себе жилье завели. Тряхнула самовар – из трубы посыпались пауки, побежали в разные стороны. Клуня босой ногой подавила пауков, в самовар воды налила.
Шумит самовар, радуется. На столе дело разделывает, из двух дырочек пар фырчит так, что потолок капельками покрылся. Это не понравилось Чухляву – дырочки у самовара прикрыл, самовар будто обиделся, запищал.
– Ты слышь-ка, Петр Кузьмич, – начал Чухляв, – ты у них там бываешь, у этих, у властителей… Растолкуй-ка мне, бают, закон такой выпустили: живи, кто как хошь, чужого не трогай и против воров – всеми мерами. Нашему трудовому крестьянству вольгота, и учись у нас – как и что. Ты как в этом деле, Петр Кузьмич?