Брызги шампанского. Дурные приметы. Победителей не судят
Шрифт:
Это была военная камуфляжная форма.
— Что, обязательно? — спросил Евлентьев молчаливого типа, который привел его сюда и всю дорогу помахивал, позвякивал ключами на стальном кольце.
— Да, — ответил тот, даже не обернувшись и не добавив больше ни звука.
И Евлентьеву ничего не оставалось, как взять с полки штаны, примерить, потом рубашку, куртку. Когда он уже направился было к выходу, тип остановил его.
— В углу ботинки, — сказал он. — Единственное, что можешь оставить на себе свое, — носки и трусы. Понял?
— Понял, — растерянно кивнул Евлентьев.
— Действуй.
— И когда все это надевать? В каких случаях?
— Много говоришь.
— Это плохо?
— Да. Форму носить постоянно. Снимешь через десять дней. Если увижу на тебе обычную твою одежду — накажу.
— Как? — спросил Евлентьев, вспомнив, что уже слышал это предупреждение.
— Сдеру с тебя все, и в номер будешь возвращаться голым.
— Понял.
Истинный смысл переодевания Евлентьев понял лишь через несколько дней. Он как–то поймал себя на том, что уже нет у него своих шальных мыслей и желаний, не стремится он заявить о себе что–то такое своеобразное, он как бы втянулся в общий строй, и быть в стороне от этого строя ему не хотелось. Хотя прошло–то всего несколько дней, не то три, не то четыре. И дошло до Евлентьева, что форма выстраивает и их мысли, желания. Не во всем, не до конца, но подгоняет, подгоняет всех под одну гребенку.
И сделал тогда Евлентьев в себе еще одно открытие — ему это нравилось.
Форма не только пригибала, она и выравнивала, она вынуждала держаться выпрямив грудь и вскинув подбородок. И не только исправляла интеллигентскую сутуловатость, нечто подобное она производила и с мироощущением. Форма выпрямляла его мысли, вроде бы они становились ограниченными, но в то же время правильными, это Евлентьев заметил — жестковато он стал относиться и к себе, и к окружающим его ребятам, и к тому, что помнил из прежней своей жизни. Проще стали его мысли.
И все меньше с каждым днем оставалось причин, которые могли заставить его задуматься, засомневаться, заколебаться… Он ясно сознавал, что это временно, что это пройдет, едва только он покинет странноватый дом отдыха, но то, что он ощутил в себе, понял, что может быть и таким… Это его озадачивало. Впрочем, точнее будет сказать, забавляло, потому что не испытывал он ни сожаления по прежнему себе, ни страха перед будущим.
Ну, ладно, все это хорошо.
Чем же занимались отдыхающие в оставшееся время? Они сытно питались, по вечерам смотрели будоражащие кровь фильмы, отдыхали после обеда, совершали пробежки перед завтраком…
А остальное время?
Остальное время Евлентьев и другие отдыхающие занимались стрельбой. Да, стреляли из самых различных систем стрелкового оружия — из пистолетов Макарова и Стечкина, из карабинов и винтовок с оптическими прицелами, из автоматов Калашникова и «узи», из итальянской «беретты» и немецкого «вальтера» — из всего, что может встретиться в жизни человеку рисковому и склонному к авантюрному времяпрепровождению.
Стреляли много, по разным целям, из разных положений, не считая патронов и не жалея их нисколько. Если при первых стрельбах Евлентьев брал ту же «беретту» с некоторой опаской, держа ее на расстоянии и сдвигая предохранитель с таким видом, будто из этого тяжеловатого пистолета может что–то выскочить, то на третий день он брал «беретту» совершенно спокойно, не глядя передергивал затвор, уже выискивая на мишени то место, куда ему предстояло всадить все пятнадцать пуль обоймы.
Грохот в тире стоял такой, что, не будь наушников, все отдыхающие давно бы оглохли от этой непрерывной
Например, нужно было со всего маху грохнуться на разложенные матрацы, перевернуться несколько раз и тут же, не поднимаясь, выпустить всю обойму в колышущийся, расплывающийся черный контур человека.
В первый день Евлентьев всадил в мишень одну пулю, на четвертый — вся обойма легла уверенно и по Центру.
— Молодец, Анастас! — похвалил его инструктор — бледный человек с крупным носом, тяжелыми морщинами на лбу и впалыми щеками. Из него как–то очень наглядно, со всеми анатомическими подробностями выпирал череп, между собой все его так и называли — Череп. — Далеко пойдешь.
— Если не сяду.
— Да, если не сядешь, — кивнул Череп. И улыбнулся, обнажив длинные желтые зубы.
Где–то на пятый–шестой день Евлентьев почувствовал даже нетерпение — еще не встав с кровати, ему уже хотелось снова оказаться в тире, снова почувствовать в руке вздрагивающую рукоять пистолета. Запах дыма от выстрелов, кажется, запомнился ему на всю жизнь, а может, и полюбился на всю жизнь. Были в нем и опасность, и риск, и что–то суровое, истинное.
Как–то их повели не в тир, а в лес. Нужно было пробежать метров двести, потом скатиться в глубокий скользкий овраг, не просохший еще после зимы, выбраться из него, снова пробежать метров сто, а обернувшись, рассмотреть между деревьями раскачивающиеся черные контуры мишеней. Это были «преследователи», и всех их надо было уложить. Евлентьев уложил шестерых из десяти. На следующий день он уложил восьмерых, и это считалось хорошим показателем.
После обеда их усаживали за отдельные столы и учили обращаться с техникой.
Они разбирали и снова собирали пистолеты, автоматы, винтовки, потом все это проделывали с закрытыми глазами, на ощупь. Повторяя и повторяя упражнения, инструктор добивался того, что на разборку и сборку пистолета уходили считанные секунды. За минуту Евлентьев мог разобрать до винтика и снова собрать тот же «Макаров». И это тоже был неплохой показатель. После ужина опять была стрельба, где–то около часа, и только потом всех отправляли спать. Но и в этом случае никто не мог поручиться, что их не поднимут среди ночи и с колотящимися сердцами не заставят снова палить в тире по ненавистным мишеням.
Здесь Евлентьев не был первым, уж очень глубоко он проваливался в сон, но умел, удавалось ему собраться и показать вполне приемлемые результаты — из восьми пуль пять–шесть он все–таки всаживал в центр мишени.
— Терпимо, — сипел за спиной Череп, и губы его медленно раздвигались в ухмылке, а желтые зубы тускло посверкивали в полумраке тира. — Терпимо.
Между собой отдыхающие почти не разговаривали. Один раз только какой–то слабачок, истосковавшись по живому общению, подкатился к Евлентьеву.
— Чем занимаешься в жизни, Анастас?
— Да так… Коммерция… — вяло ответил Евлентьев.
— Понятно… Как и все мы. Чем торгуешь?
— Духовная пища, — ответил Евлентьев чистую правду. — Только духовная.
— А мой товар… Живой.
— Красавицы?
— Попадаются и красавицы. — Слабак почувствовал, что и так сказал многовато, отошел в сторону и больше к Евлентьеву не подходил.
Однажды разговорился Череп. Это случилось в лесу, после бега, после стрельбы по мелькающим в кустарнике мишеням, когда все собрались на полянке, закурили. Вот тогда Череп и произнес самую длинную за все десять дней речь.