Бумажный герой
Шрифт:
Спал я теперь чутко, уверенный, что зверек даст приплод ночью. Однако был застигнут врасплох. В ту ночь как раз спал необычно глубоко, пребывал в сердцевине сонного царства, где не преображенье бытия, а будто его подмена, – ты обуян страстями первичней и куда огромней твоего мелочного существования. Это будто материк страсти, если так можно сказать, или, допустим, пылающий костер, а наше бытие – отлетевшая от него мелкая искра. Тут ты уже не человек и не зверь, а изначальное существо, которому нет и названья, – иль оно стерлось за века, иль затерялось в буднях. Такие сновиденья всегда забываются, хотя наяву потом рябят в глазах, застя взгляд сияньем сокровенного мифа. В памяти ж подменяясь какой-нибудь чепухой, случайной небывальщиной. И вот такой мой сокровеннейший сон вдруг был разъят коротким кошачьим звуком. Я, конечно, сперва не сознал, что он именно кошачий, но понял, что это зов извне, настойчивый и необходимый. Напоминанье о том, что не должно забыть. Виденья, сочащиеся из самой сердцевины сонного царства, чуть отпрянули.
6.2. Кошечка лежала возле меня на влажном от сукровицы одеяле, пытаясь исторгнуть четвертого котенка. Все-таки рожать пришла ко мне, – кто ж еще ее защитник и покровитель? Вот уже последний трогательный комочек тихо попискивал, притулившись к мамке, которая пожирала кровавый послед. Жутковатое было ночное зрелище. Четыре живых существа, один труп. Ее первенец, из всех самый крупный, родился мертвым. Я похоронил первенца той же ночью в палисаднике под окном, отметив могилу крестиком из сухих веток. Почему-то вспомнил рассказ друга-мыслителя, для него необычно эмоциональный, про дом, возведенный на месте кладбища некрещеных младенцев.
Так я оказался будто многодетным отцом, к оставшимся троим котятам испытывая почти отцовские чувства. Неполноценные, конечно, лишь их зачаток. На редкость оказались симпатичные малыши, игривые такие, бойкие. В их окрасе, однако, чувствовалась дурная порода. Я понимал, что, стоит им подрасти, они обретут плебейский облик своего папаши, – только один, погибший, был в мать – черепаховым. Но это в будущем, – пока же котята были милы, как любое детство, сквозь которое мерцал и мой потерянный рай, что был овеян теплотой родных душ. Умиленный, я все-таки почувствовал еще одну опасность отцовства – чужой судьбой увлечься больше своей собственной.
Сперва я относился к малышам пугливо, – очень уж они казались нежными и хрупкими. Да и кошка, в материнском раже, всегда злобно шипела, от меня защищая младенцев. И зря – я б все равно их не решился взять в руки. Ко мне кошечка и впрямь потеряла всякий интерес, но я был готов к этому. Котята стали нашей с ней общей заботой, что нас внутренне сближало. И все же, несмотря на мое квазиотцовское чувство, я не собирался навсегда оставить котят в доме, для которого и одной кошки много, – или, скажем, вполне достаточно. Четыре зверька наверняка его приведут в полный ментальный и материальный разор, что меня доведет до безумия. Да и гадить они будут повсюду, а я всегда чувствителен к запахам. И еще хуже: все трое – мужского пола, а инцест, я знал, для меня будет невыносим. Я все-таки, человеческой, ханжеской природы.
Поначалу я не задавался вопросом, куда девать отпрысков. Да и вообще не торопился бы их пристроить. С удовольствием прожил бы с ними их детство до конца, дождался, чтоб мать к ним окончательно охладела, но кому ведь будут нужны голенастые плебеи-подростки? Короче говоря, проявив вкрадчивую хитрость и ораторский талант, я навязал одного за другим всех троих котят своим знакомым. Когда захочу, я могу быть очень убедителен, речь как-то сама собой льется, невесть из какого источника. Я умилительно описывал зверьков, и впрямь симпатичных, ссылался на литературные примеры, потом же мог развернуть целую кошачью метафизику. К собственному удивлению, я даже уболтал своего друга-мыслителя, которого, кажется, не проймешь софизмами, – к тому же предпочитавшего собак. В конце концов он согласился усыновить моего последнего кратковременного приемыша. Притом, как всегда, разразился речью: «Ну что ж, давай своего байстрюка, от которого, вижу, не чаешь избавиться. Только не думай, что меня убедила твоя доморощенная метафизика. Я и сам не знаю, на кой он мне. Память меня не слишком тяготит, сомненья не мучат. Я почти лишен воображения, потому и бытую без колебаний, не жалею об упущенном и не запинаюсь, как ты, на развилках бытия. Жизнь моя не двоится, не троится, не дребезжит, струне подобно. Может, я, прости мою гордыню, еще естественней твоего зверька. Мой ум воспитан самой природой, потому, надеюсь, и поступь верна. По крайней мере, жизнь однозначна, первична и единственна, – оттого и не чувствую необходимости множить ее зеркалами. И нет у меня, признаться, никакого желанья соотносить ее с чем-либо. А котенка возьму, ибо доступен жалости, и к тому же…» – «Еще бы, – перебил я, так никогда и не узнав, что “к тому же”, – твою каменную, кристаллическую жизнь и соотнести-то не с чем. С другим, что ль, неподвижным камнем? Переплеск акциденций лишь выпадает на каменную глыбу капельками влаги. Твоя жизнь почти равна смерти – завершенная конечность. Не тонкая игра смыслов, возможностей и предпочтений, уж точно не кошачий балет. Мертвенная безошибочность, которая вся – ошибка. Ты, по сути, и есть тупиковый монстр».
Мыслитель казался обескураженным. Он привык, что все его мысль уважали и склонялись перед любым его доводом. Он был нужен друзьям как надежный эталон, точка неподвижности средь буйно разгулявшихся времен. Теперь он впервые, кажется, дрогнул. В его глазах мелькнуло даже смятенье, будто мелкая трещинка располосовала каменный монолит. Заметив это, я вдохновенно завершил,
6.3. Конечно, он неспроста решил усыновить котенка. Все ж дух его овевал каменные глыбы конечных истин и был открыт ветрам ледниковый пейзаж его существования, сплошь усеянный валунами. А может, и просто по доброте душевной, которую скрывал под грубой манерой. Хороший, в общем-то, мужик, истинный друг. Но вот что странно: стоило ему закрыть за собой дверь, он, такой мясистый и полнокровный, упорно присутствующий, мне показался полуденным призраком. Может, его вовсе не существует, а он мною придуман, даже выстрадан моей мыслью как предел ее осуществления? Ну, уж это полный бред. Так можно усомниться и собственном существовании. Конечно, друг мой не привидение, – о том свидетельствовал убедительный знак отсутствия: ни одного котенка в моем доме уже не осталось. Дом теперь навсегда уж опустел от детства, – вновь замкнулся круг моего с кошкой поделенного на двоих одиночества. К потере последнего котенка моя кошечка отнеслась на удивленье равнодушно. Первого же у нее, наверно, отняли слишком рано. Она тревожно пересчитывала оставшихся, – меня к ним не подпускала, фырчала и царапалась. Я жалел тоскующего зверька, да и сам ведь привязался к детенышам. Те не казались мне сокровенными, просто резвыми и простодушными. Не более причастными к тонким мирам, чем детеныши людские. Боролись друг с другом, играли, меня не больно цепляли своими еще мягкими коготками. В них выражалась природа в своем еще не роковом обличье, отпустив и звериным детишкам недолгий рай, глоток беззаботного счастья. Я-то поступил с ним нерачительно, чересчур жадно к нему припал и быстро выпил до дна, – а ведь некоторым его удается растянуть на всю жизнь. Я ж только приберег пару капель на последний час.
Закончилось мое гротескное, безответственное, но все ж как бы отцовство. Польза его – блик детства на мутном стекле. Не отцовство, конечно, но все ж его какие-то блеклые признаки. Моя иногда чуткая душа остальное домыслила. Я смог представить отцовскую упоительную нежность и острую жалось, к при его содействии произведенному на свет существу. Притом и гордость своим фаустовским подвигом. А суть отцовства, как я быстро понял, даже не в этой наперченной смеси гордости, жалости и нежности, а именно повод вновь пережить свое детство, заглянуть туда, откуда сочатся таинственные мелодии жизни, откуда настигают невиданные образы бытия, – так наш угрюмый опыт тщится представить обличье того, что существует вне облика. Откуда исходит немой миф, без которого жизнь наша скудна и бесплодна, – он же и застит мир, путает его тропы. Там же таится и время, пространственное и тоже немое, способное властно перепутать, выдуманные нашим поздним умом сейчас и потом, прежде и после. Оттуда струится наш образ, едва видный в зеркальном стекле, запотевшем от младенческого дыхания.
Да и вот еще банальное, конечно, соображение: отцовство это своего рода психогигиена. Раньше я с уважением наблюдал, как отцы играют со своими детьми в снежки, солдатики, паровозики, в другие дурацкие игры. Думал: вот ведь как старается ради ребенка. Фиг-то! Тут ребенок только оправдание, а по сути – возможность доиграть в недоигранное, осуществить инфантильные мечты взрослого человека. Короче говоря, я тоже всласть поиграл с котятами, валялся на ковре, позволял им по себе лазать. А вот еще третий важный для меня вывод, тоже банальнейший, – я сознал пользу, даже необходимость впускать иногда в свою жизнь новые чувства, даже такие пошлые, как чуть слюнявая сентиментальность. Несомненная польза – обертон, немного обогативший существование, чуть раздвинувший его границы. Ну пусть не новизна, так хотя бы иные сгущенья смысла.
Пережив квазиотцовство, испытав и нежность, и боль разлуки, я, честно говоря, окончательно укрепился в том, что пойти на отцовство действительное стало б для меня безумным шагом. Вал самых разнообразных эмоций и мыслей, слишком острое чувство смоет на хрен, разрушит до основания мое высохшее, хрупкое, ломкое бытие. Появится существо, которое мне будет дороже моей жизни, а мне б с моей-то собственной разобраться. Мое чувство к котятам было, как всегда у меня, и поучительным, и обременительным. Надо признать, что я так за всю жизнь и не овладел культурой чувствования. Так они у меня и остались дикарскими, вовсе не цивилизованными. Даже, казалось, не укрепленными в каком-то одном месте, – в сердце, допустим, как принято считать. Они поднимали мятеж по всему телу, вспыхивая там и сям, потом прорываясь, как фурункулы. Бучу, поднятую квазиотцовством, я с трудом удерживал в узде, потому все ж с облегченьем избавился от котят. Время, время, я берегу в нем остатки здравого смысла и хоть какой-то последовательности. Знаю ведь, что в моих часах зыбучий песок. Я упустил момент, – на деторождение стоило отважиться в юности, когда море по колено, не пугает и самый решительный шаг в неизвестность. Когда и личность, и жизнь еще гибкие, готовые всегда распрямиться, как примятая травинка. Да и стоило пожалеть женщину, которая, родив мне ребенка, навек завязнет в тенетах моего существования, став его полем, – а в полях моей жизни, я знал, задохнется любая.