Буря
Шрифт:
В комнате радиостанции началось совещание. Снова позвонила Москва, ей сказали о положении, и по телефону было принято решение немедленно начать розыски, Голубничий выехал в аэропорт. На совещании летчиков он сделал пятиминутный доклад, и летчики решили попробовать. Механики открыли ангары и выкатили самолеты. Но самолеты не стояли на земле. Ветер рвал их и хотел бросить и разбить, и у людей кровь шла из-под ногтей, ветер слепил их, и у них были искаженные от упорства и злости лица, но они ничего не могли поделать, и машины вкатили обратно и заперли ангары,
В кабинете у Марченко шло совещание. Опять сидели капитаны и делили море, и каждый взял себе участок, чтобы его обследовать. В это время механики и кочегары налаживали машины, поднимали пар в котлах, матросы переодевались в робу. И ещё восемь «РТ» вышли из порта и ушли в ревущее море, чтобы обследовать весь район предполагаемой гибели судов. По берегу двинулись поисковые партии, и люди сгибались и старались держаться за камни, чтобы не быть сорванными ветром со скал.
Прошел час, два часа и три часа. Слухи шли по городу один тревожнее другого, но слухи обходили квартиры погибших.
В этих квартирах за столами сидели жены, шили и читали, дети готовили уроки. Прошло ещё два часа и ещё два часа. Онемевшими руками радисты зачем-то продолжали отстукивать позывные 90-го и 89-го, и Голубничий, Марченко и Сизов сидели друг против друга в радиорубке рыбного порта. Ждали ответа.
Глава XXV
ПОМПОЛИТ ГОВОРИТ РЕЧЬ
Я был еще жив, мог дышать. Носом втянул воздух, и это был воздух, а не вода. Тогда я чуть приоткрыл глаза. И увидел водяные горы, но они были внизу. Снег колол мне лицо, и это было приятно, потому что значило: я не в воде, волна схлынула, поворот прошел благополучно.
Я несколько раз с наслаждением вдохнул и распрямил уставшее тело. Я даже мог отпустить одну руку, а удержаться второй. Один за другим матросы выпрямлялись, открывали глаза, оглядывались. Слева фыркал и тер глаза Балбуцкий. Сейчас он ещё больше, чем всегда, похож был на поросенка. На поросенка, которого насильно окунули в воду и который теперь отфыркивается и отряхивается.
Мне стало смешно. Беспричинная радость охватила меня, и я засмеялся — казалось мне — над Балбуцким, но на самом деле потому, что вот я жив, страшный поворот позади, и я спасен, я существую.
Это же чувство охватило всех. Я видел, как, открыв глаза, матросы улыбались, смеялись, глядя друг на друга, и с восторгом глядели на безрадостный пейзаж, открывавшийся перед нами.
Это продолжалось очень недолго. У меня, и у всех остальных тоже, второю мыслью была мысль о том, что с 90-м и где он. Я искал его в океане, но ни одной светлой точки не видел я сквозь брызги и снег. Я испугался и тут же засмеялся над своим страхом, потому что вспомнил: ну да, конечно же, ведь мы развернулись, — значит, 90-й должен быть с другого борта. Когда я стал осторожно перебираться через палубу мимо трубы к правому борту, я увидал впереди фигуру Донейко, а сзади лезли Балбуцкий и Полтора Семена и все остальные, стоявшие вместе со мной.
Гигантская
Маленькие волны бежали по палубе, разбивались о машинный люк, ползли вверх по трубе, слабели и стекали струйками вниз. Донейко обернулся и закричал мне:
— Повернули. Видишь, — волна с кормы.
Я кивнул головой. Один за другим пробирались мы к правому борту и становились, держась за поручни, и сзади лезли всё новые и новые люди. Так мы сгрудились все у борта, мокрые до нитки, дрожащие от холода.
Совсем рядом с собой увидел я Овчаренко. Вероятно, он пришел сюда раньше нас, и инстинктивно мы сгруппировались вокруг него.
— 90-й! — кричал ему, смеясь, Донейко и тыкал пальцем в пятно света, и Овчаренко улыбался и кивал головой.
Из рубки вышел капитан. Он посмотрел в бинокль на 90-й, и Овчаренко подошел к нему. Мы толпились вокруг и слушали.
— Живем! — смеясь, прокричал Овчаренко. — Живем, капитан, а?
Капитан отнял бинокль от глаз и повернулся к нам. Лицо у него было злое и хмурое.
— Нам поломало руль, — прокричал он, — второго поворота мы не можем сделать.
В то время смысл его слов не мог еще до меня дойти. Слишком плохо я знал практику судовождения. Я понял одно: случилось что-то плохое, и, посмотрев на лица моих товарищей, с которых, как ветром, сдуло улыбки, увидя растерянность и испуг в их глазах, я понял, что произошло нечто непоправимое.
— Может, выстоит? — крикнул Овчаренко. Он думал не о нас, он думал о 90-м, к которому теперь мы не могли подойти.
Студенцов махнул рукой.
— Жду большого вала! — крикнул он.
Все молчали. Я стоял совсем близко от Студенцова и видел: глядя на волны, он считал про себя белыми, как бумага, губами:
— Три… четыре…
Я не слышал. Я угадывал по губам произносимые им слова.
Четвертый вал вырос за кормой и разбился, но только маленькие струйки долетели до наших ног.
— Пять.
Сколько вокруг меня было людей, все они сказали: «Пять», и снова разбилась волна, побежали струйки по палубе.
— Шесть.
Десятки губ шевелились беззвучно, произнося это слово: «Шесть!» Я увидел: Студенцов протянул руку. Мы все повернулись. За седьмой, за восьмой волной шел колоссальный и медленный, покрытый шипящей пеной девятый вал. Он шел, как стена, ровно передвигающаяся, неторопливая и неудержимая стена. Он скорее угадывался, чем был виден за снегом, и перед ним, совсем близко, мы видели световое пятно — с трудом различавшиеся огни 90-го. Вал надвигался, и вот огни пропали, захлестнутые волной, и вал был уже ближе к нам, чем 90-й. Вал надвигался. Огромная стена выросла опять за кормой и рухнула, и на этот раз уже не струйки — целый водопад обрушился на нас, но мы не чувствовали холода и, не думая, механически сопротивлялись напору воды. Мы ждали, когда она схлынет, чтобы увидеть снова световое пятно в снежном тумане.