Буря
Шрифт:
И она схлынула. Струйки, шипя, разбежались по палубе и стекли, и десятки глаз смотрели туда, где должен был быть 90-й.
Нет, ничего не было видно… Как мы ни вглядывались, как ни обводили глазами горизонт, думая, что, мол, может быть, мы ошиблись и не туда смотрим, что вот немножко правей или левей увидим мы знакомые огни и засмеемся, — ничего не было видно. Капитан поднял бинокль и долго смотрел, а потом опустил его. Он повернулся к нам, хотел что-то сказать, но не сказал. Я не мог смотреть на его лицо. Я отвел глаза. Только когда он повернулся, я посмотрел
Капитан ушел и закрыл за собой дверь, а мы всё стояли и всё смотрели, искали в снежном тумане знакомые нам огни. Потом сквозь свист ветра, сквозь рев волны я услышал голос Овчаренко.
— Нет, — сказал он, — мы вернемся на берег. Непременно вернемся. Как же можем мы не вернуться? — Чтобы не заплакать, он рассмеялся. Я видел, как от смеха дрожат у него плечи. — У нас на берегу есть дела, очень важные, самые важные, какие только могут быть. Мы вернемся на берег, пойдем по следам и будем искать, очень внимательно будем искать.
Он повернулся к нам и стоял теперь спиной к морю, высокий, худой, сжимая руками поручни, с горящими на бледном лице глазами.
— Волк! — выкрикнул он. — Волк и лиса! Волк и лиса погубили наших людей. Ведь они же видели и понимали, как это всё будет происходить. Ведь они же знали, что команда на тральщике — тридцать восемь человек. Они точно себе представляли, как эти тридцать восемь будут тонуть, и как им будет страшно, тяжело, и как они будут захлебываться и задыхаться. Они жили вместе с нами, ели наш хлеб, пожимали наши руки, по фамилиям знали тех, кто должен погибнуть. Ведь они с нами прощались, улыбались, махали платками.
Я видел, с какой силой руки Овчаренко сжимали поручни. Он стоял, откинувшись немного назад, весь напряженный, и когда молчал, крепко сжимал зубы, а на лице его напрягались скулы. Мы стояли перед ним и слушали, и Овчаренко опять засмеялся.
— Нет, — сказал он, — мы вернемся на берег. Мы выберемся. Это ничего, что волна большая, что сильный ветер, что руль испорчен. Ничего, ничего. Доплывем… За камень схватимся, удержимся… На берег вылезем, пойдем, спросим: где? где они, эти волки и лисы? Где они? Искать надо? Хорошо, поищем. Год будем искать, два будем искать, пять лет будем искать, но доищемся, дорвемся до горла…
Овчаренко обвел нас взглядом. Мы стояли перед ним, матросы, засольщики, кочегары, один крепче другого, и некоторые смотрели на него, а некоторые отвернулись и, казалось, не слышали его слов. Но, должно быть, Овчаренко почувствовал, что все слышали и навсегда запомнили сказанное. Круто повернувшись, он ушел в рубку.
Снег не падал больше. Я и не заметил, как он перестал падать. Тучи, клубясь, промчались к западу, и в ясном небе над нами сияло солнце. Странно было в ясный, солнечный день слышать неумолкающий свист и вой урагана. Странно было видеть гигантские водяные горы, ярко освещенные солнцем. Впрочем, тучи брызг попрежнему проносились над ними, больно кололи кожу и бились в стены и в стекла иллюминаторов.
Украдкой я посмотрел назад, за корму, туда, где недавно ещё был 90-й.
— Ты что, — спросил я, — с берегом разговариваешь?
— С берегом нельзя теперь говорить, — ответил он: — у нас антенну сорвало. Передатчик не работает. — И добавил, вдруг улыбнувшись кривой, невеселой улыбкой, будто просил извиненья: — Я всё думаю: может быть, кто-нибудь передает…
Он замолчал, не договорив, но я понял его. Он всё ещё пытался поймать в эфире приятеля своего, Абрама, того самого, который качался теперь мертвый где-нибудь на волне или, увлеченный судном на дно, плавал в воде, наполнившей радиорубку.
Я промолчал. Что мог я сказать ему? Я сел на диван, слушал с тоской удары волн и вой ветра и смотрел на согнутую спину Фетюковича, такого смешного и жалкого в наивной своей надежде. Но вот он откинулся на спинку кресла. Руки его отпустили регуляторы. С минуту он сидел неподвижно, потом встал, перешел рубку и сел рядом со мной.
— Ой, Слюсарев, — сказал он спокойным и ровным голосом, — мне их так жалко, так жалко…
Ветер выл, рыдал, горевал за стенами рубки, а мы сидели, прижавшись друг к другу, и тихо говорили о капитане Ткачеве, о молодом радисте Абраме, о матросах, кочегарах, штурманах и механиках с 90-го, о людях на иностранной верфи, спокойно начертивших на бумаге смерть наших товарищей, и о том, зачем нам обязательно нужно выбраться на берег.
Со стуком открылось окно из рулевой, и Студенцов прокричал:
— Фетюкович, поймайте берег! Что передает порт?
Фетюкович бросился к аппарату, а я, вспомнив, что мы ещё не на берегу, а в открытом море и что шторм не собирается стихать, подошел к оконцу и стал смотреть, что происходит в рулевой.
Студенцов, Овчаренко и Аптекман стояли у стола, склонясь над картой. Рядом с рулевым, спиной ко мне стоял Бабин и не отрываясь смотрел в бинокль на черный безрадостный океан под ясным и голубым небом.
— А если попробовать ещё раз повернуть? — спросил, не оборачиваясь, Бабин. Студенцов бросил, глядя на карту:
— Руль не выдержит.
— Ну, если не выдержит, окажемся в том же положении.
Студенцов покачал головой. Он, кажется, думал о чем-то своем, отвечая Бабину, и сейчас принял решение.
— Придется выбрасываться на банку, — сказал он. — По-моему, нас вынесет сюда. — Он показал по карте.
— В куски, — сказал Аптекман и жестом объяснил, как нас разнесет в куски.
— Надо попробовать повернуть, — упрямо повторил Бабин. Студенцов, казалось, не слышал его. Он продолжал разглядывать карту.