Были деревья, вещие братья
Шрифт:
— По твоему лицу сразу видать, что у тебя ума палата. Голова-то у тебя лошадиная, а у лошади больше всего ума в голове умещается. Недаром она такая длинная.
Портной засмеялся хриплым смехом, глаза его спрятались в морщинах, а коричневые зубы обнажились. Батрак недоверчиво посмотрел на него. Всерьез тот говорит или насмехается. Этот сверху донизу коричневый человек, похожий на ошкуренную ольховую палку.
— Ежели бы у меня была лошадиная голова, я бы не стал за лошадь деньги отрабатывать, — ответил батрак, нахохлившись.
Но тулупник пропустил его слова мимо ушей, продолжал свое:
—
Батрак недоверчиво усмехнулся.
— Шубу-то я могу сшить какую хочешь, хоть королевскую, хоть царскую, да только человек в шубе тоже должен чего-то стоить. Вот я, к примеру, каждому готов удружить, никому не жалко — берите! Мне ж никто ничего не давал. Мооритс, поди сюда! Хозяйка должна нам дать поесть.
Кушанье подали на стол, вся семья и портной уселись на длинные скамьи, лучина, воткнутая в щель меж камнями, нещадно чадила. Хинд скрестил в обеденной молитве руки, портной презрительно наблюдал за ним, так косо на него смотрел, что хозяину даже стало не по себе. Затем Пакк, кивнув головой на Паабу, хлопотавшую у печи, спросил:
— А что хозяйка, не составит нам компанию?
— Хозяйка? — поперхнулся Яак и, забывшись от удивления, стукнул ложкой по столу. Должно быть, портной
не очень-то разбирался в хуторских делах.— Да ключница она, а не хозяйка.
— Такая пригожая девка — и ключница! Ключницы бывают кривые да костлявые, а такую ягодку надо в жены брать,— и тут не растерялся портной.
— Ешьте, ешьте, я сейчас,— сказала Паабу, залившись краской.
Тулупник отрезал большой ломоть полувейного хлеба, даже Мооритсу предложил. Ел с аппетитом, жадно, призывал и сироту к тому же.
— Набивай брюхо полнее, сегодня больше ничего не дадут. Мы с тобой в худом хуторе, здесь не больно-то разживешься. Хороший работник всем нужен, а накормить досыта никто не хочет.— Затем,— видно, надоело зубоскальство — повернулся к Хинду и сказал: — Подавайся в теплые края, там житье привольное. Сыт, пьян, и нос в табаке.
— Чего же ты сам не подаешься?
— А какой мне резон? Я нужен там, где шубы носят. В Самаре-то до того тепло, что яйца в песке, будто картошка в золе, доспевают. Зарыл яйцо в песок, солнце само испечет, остается только в рот положить. Такая там земля, и урожай она дает два раза в год. Ржаного хлеба люди и в рот не берут, на столе только пшеничный.
— Не худо,— вставил Яак.
— Бывает и там худо, не без этого, — портной снова отрезал такой ломоть хлеба, что у Хинда аж под ложечкой защемило.— Всем бывает худо и бедно, но хуже, чем в Лифляндии, нигде на земле нет. Мне никто ничего не давал…— Он уставился на сидящего рядом Мооритса и повторил: — Ешь, Мооритс, ешь, расти большой! — И продолжал: — Чего, хозяин, смеешься, переходи в греко-католическую веру, там спасенье, помажешься постным маслом и разом большой кусок теплой, ровно спелый хлеб, земли получишь,— то-то благодать! — и он громко, беспечно засмеялся.
— Мой отец…— хотел было объяснить Хинд, но портной не дал ему и рта раскрыть:
— Заладил, отец да отец, нельзя всю жизнь отцовским умом жить, своими мозгами тоже шевелить надобно. С умом покойника далеко не уедешь. Да и что за советчик тот, кто даже шкуры дубить не умеет! Переходи-ка ты лучше в православную веру, и дело с концом. Думаешь,
будто мокрая курица. — Он отправил в рот полную ложку, облизал ее со всех сторон и сказал, обведя взглядом сидящих за столом, при этом его кривой глаз словно выслеживал кого-то невидимого: — Ежели верить святому писанию, так должен налететь сильный ветер, гораздо сильней, нежели сейчас дует, и об этом сказано так: «А теперь я хочу вершить над ними суд…»
Лучина пылала в печной щели, отчаянно борясь с темнотой, царящей в углах, ложки так и ходили между миской и ртами, портной ел с хлебом, остальные обходились так.
— Что же это за ветер? — спросил наконец Хинд, и Мооритс вытянул свою тонкую, как у цапли, шею в сторону портного.
— Есть один такой ветер, который сметет цепи рабства, освободит крестьян, сдует господ с ихней шеи, — объяснял человек цвета ольховой коры.
Лицо сироты засияло, словно у него в голове зажглась лучина и осветила изнутри его худое длинноносое лицо. Надежда на лучшую долю вспыхнула в душе сироты. В памяти возникла картина осенней ярмарки, где много булочек и конфет, сапог и одежды. Мооритс не смог удержаться, он положил ложку возле миски и неожиданно воскликнул, восторженно сверкая глазами:
— До чего будет здорово, коли рабства не станет!
Портной Пакк засмеялся, обнажив коричневые зубы.
— Ах хорошо! Еще бы не хорошо! Только что ты, голодранец, понимаешь про настоящее рабство, больно молод еще.
Затем он серьезно, почти торжественно объявил всем сидящим за столом, при этом его кривой глаз опять закосил куда-то в сторону:
— «Придут стражи из дальней страны и провозгласят против Иудеи».
— Кто ж они такие?
— Кто же еще, как не шведский король со своим войском,— ответил портной Пакк.
В КОГТЯХ У ВОЛКА
— Я приступаю к работе,— заявил портной после ужина.— Ежели я сейчас начну, до первых петухов одна шуба будет готова.
Хинд выбрал березовые поленья, годами хранимое отцом поделочное дерево, и наказал Яаку нащепать охапку
лучины. Пододвинули стол к печке, портной достал свои инструменты: мел, ножницы, иголки и велел Мооритсу разложить шкуры, снова начал их крутить, разглаживать, водить по ним черным и твердым, как соха, ногтем.
— Многовато пленки осталось!
Выбрал самые мягкие и чистые и сказал:
— Перво-наперво сделаем шубу хозяйке.
Он подозвал к себе ключницу и принялся, сощурив глаза, ее обмеривать, попросил поднять руки. И, скользя аршином по тугим девичьим грудям, забормотал, облизывая пересохшие губы:
— Смотри! Я хочу украсить тебя дорогими каменьями, вставить в гнезда аметист-камень, о ты, безутешная!.. Повернись-ка теперь спиной.
Он сел на скамью, положил руки на колени, при этом лоб его все больше морщился. Затем портной поднял глаза на колосники, сладко зевнул и крепко задумался. Будто ему предстояло шить шубы шведскому королю, а не захудалой семье крестьянина-арендатора. Он застыл в молитвенной позе, однако молиться не стал. Затем поднялся со скамьи, взгляд ясный и твердый, и приступил к работе.