Целомудрие
Шрифт:
Презрительно оглядев кривую бороду воспитателя, Павлик садится за парту.
Уже все стало ясно, если не все, то многое.
Многое виденное и слышанное ранее теперь получило какое-то новое освещение и, жутко признаться в этом, словно осмыслилось. И странно: словно ничего он не увидел, но появилось ведение — знание подошло.
Сеновал научил.
Если раньше на сердце Павлика росло только одно юное, непорочное древо жизни, теперь со дна души потянулось кверху цепкими ветвями другое — древо познания зла; потянулось и раскрыло листы — и древо жизни чистой неслышно поникло перед ним смятыми листами, покорно и неслышно.
Цепкими желтыми крючьями вдруг ухватился новый росток за
Не то увидал впервые Павлик, что было в жизни, а как не должно было быть в ней. Если бы сумел он выразить тогда свою мысль, он сказал бы: грубую подтасовку жизни довелось ему увидеть впервые открывшимся взглядом; не то, какой была бы жизнь, если бы она была направлена верно, а то, какой была жизнь задавленная, затоптанная, искаженная, изуродованная тупостью, казенным равнодушием, непониманием, лицемерием и ложью.
Однако и искаженное, и отвратительное, оно вдруг раскрыло глаза. Оно объясняло: с неумолимой беспощадностью сводило к одному виденное ранее урывками, клочками; оно суммировало, как бы по клеточкам раскладывало все прежнее, беспорядочное, увиденное случайно, и приводило в систему, упорядочивало отвратительное знание в голове, заражая сердце и ум.
Теперь вспоминает Павлик: он видел раз обнаженную девочку, купавшуюся в канаве. Она выбежала тогда из воды, услышав о приближении мальчишек, и стремилась надеть рубашку, а материя завернулась, и она стояла перед Павлом голая, с поднятыми кверху руками, без лица, — и вот теперь такая же голая была перед ним уже с лицом, что-то объясняющим, и вот именно сейчас, не тогда когда-то, а почему-то сейчас становилось вдруг ясным темное, невиданное; все это как-то особенно бесстыдно и понятно открывалось теперь. Уже явно чувствовалась разница того и другого, о чем когда-то рассказывала Пашка. Теперь становились словно прозрачными и те ее повествования, которые казались раньше такими ложными, чудовищными, невероятными. «Мужчинины дети!», «Родятся из живота!» Теперь уж не засмеялась бы над Павликом рябая девчонка; теперь уж он не повторил бы, что из него может появиться ребенок; ведь и теперь не объясняли ему, но как-то разом, мгновенно стало ясно, что у мужчин дети не родятся, что дети бывают только у женщин. Такой ясной, короткой и безжалостно-определенной представляется теперь Павлику фраза Пашки, ранее казавшаяся оскорбительной и нелепой. «Дети родятся только у женщин и только от мужчин». Ведь, кроме живой Глашки, тот же Брыкин показывал ему и карточки; картинки тоже учили: там изображены были двое, объясняя все лучше, чем на географической карте учитель.
Вот как узнал Павлик все тайное, что люди никак не хотели ему объяснить… И узнал так грубо, цинично, под смех и неприличные жесты, узнал извращенно и больно, как никогда не думал узнать. Кровь словно капала из сердца; оно болело и никло; желтые, уродливо проросшие побеги нового знания касались струн сердца, самых священных и тайных; отчего же то, что необходимо было узнать, вливалось в душу при такой грязной обстановке? Вот к чему привели люди, молчание людей. Странная связь живой девочки с печальными глазами и мерзких, отвратительных фотографий наполняет ум объясняющим знанием. Учителя молчали, а ученики объяснили все.
Дальше и дальше думает Павлик. Ночь немыми глазами звезд смотрит ему в лицо.
Он вошел раз утром в кабинет дяди Евгения. Двери комнаты были раскрыты настежь, словно приглашали войти. Дядя Евгений сидел в кресле в халате, а на коленях у него сидела девушка-горничная с развитыми волосами; плечи и руки ее были обнажены. Ведь это словно с них показал Митрохин ему фотографию. Ведь это дядя Евгений Павлович был изображен на ней! Как
Но нет, нет, это были не люди — это были звери, сытые звери, ожиревшие от праздности; люди не таковы, и он видел одну, и была она золотоволосая, нежная, с печальным притаенным взглядом. Она была красива, как ангел; недаром природа давала прекрасным людям прекрасное лицо, все на нее клеветали, и Павлик прокрался тогда к ее дому с мольбою, чтобы она простила его, и что же увидел? Он увидел, как она шла к купальне в белом платье, похожем на облако; ее глаза были ласково приопущены, золотая коса сияла короною на голове. Могла ли она, такая чистая, поступать нечисто? И вот вошла она в купальню, и дверь прикрыла, а потом грубый кашель раздался за Павлом, и появился тот же, любивший горничную, дядя Евгений и подошел к купальне, в которой была золотоволосая, и постучался в дверь ее, и вошел… Ведь и это, даже это, словно было изображено на картинке, и чудовищно-странно было видеть, что у обнаженной, лежавшей перед мужчиной женщины было на фотографии такое же прекрасное непорочное лицо… Да ведь и глазочки у живой девочки сеновала были ясненькие и невинные, как свечечки!
— Что же это? Что? — угрожающе спрашивает кого-то Павлик и сжимает кулаки. Почему же так все люди сделали? Или только около него такие, а есть и другие, чистые, только подле Павла их нет? Кто велел? Кому это нужно было, чтобы окружали Павлика все этакие, чтобы они так просвещали его, так грубо и страшно? Зачем все это узнал Павлик, в каких целях и для кого?
Да, существует какая-то таинственная связь между мужчиной и женщиной, это стало ясно из сопоставления живого с картинками. Делают что-то мужчины с женщинами, причем женщины от этого смущаются или плачут, как мама, а мужчины предпочитают молчать. Но более, чем когда-либо, все стало ясным вот там, на казенном сеновале.
Дрожа, озираясь беспомощно, Павлик садится на кровати. Да что же это, что? Когда конец этому будет, и люди станут жить по-иному, и рассеется жуткий покров, и разъяснится тайное?.. Только начал осознавать жизнь Павлик, и первое же ощущение было полито грязью, и первые же уроки изошли не от взрослых, а от самих детей: не дождавшись, дети стали все объяснять себе сами, и начали с отвратительных фотографий, а затем устроили ставку с живой, ставку на жизнь по две копейки.
Да, оставленные, забытые, дети как-то решали сами уравнения с неизвестным: решил свою задачу Чухин, был иксом в уравнении Пищиков, так или иначе разрешил свою теорему ужасный Клещухин, а взрослые продолжали высокомерно поджимать губы и ставить в карцер, упирая на латинские глаголы да на двух купцов, выехавших со своим ненавистным товаром из разных городов: А и Б.
В спокойном сне спокойно дышат спящие вокруг на пансионских постелях. Отчего они все спят так слепо и равнодушно, а бодрствует за них только Павлик один? Почему никто не думает об этом, а ядом мысли встревоженной отравлена его голова, его, пятнадцатилетнего, с этими черными, еще непорочными, мучительно приподнятыми бровями?..
Отемневшими глазами смотрит он вокруг, словно пытаясь высмотреть скрытое, открыть завесы равнодушно обойденного зла.
Зачем именно ему, и еще в пятнадцать, еще в десять лет, были заложены в сердце эти жуткие и горестные мысли, а кругом все растут так слепо и сыто, принимая жизнь так просто, так, как она к ним идет?
Ведь они так спокойно вносили Брыкину у сеновала свои копейки. Они уходили, видимо, довольные, втайне презирая эту живую модель, девочку с невинными испуганными глазами; отчего же Павлику она кажется такой обиженной и чистой со своими алыми испуганными губками, мучительно шепнувшими: «Скорее!..» Не ее презирать, а этих казенных воспитателей, погруженных в мертвые свои выкладки среди мертвых стен. Это они устроили детям школу жизни на сеновалах. Когда же темные сеновалы сменятся светлою школой, когда стены падут?