Целомудрие
Шрифт:
— Попробуй еще обидеть мою маму… я…
И сразу, точно опаленный молнией, почувствовал Павлик всю мерзость сказанного. Гадина была под ним, зверь, которого надо было безжалостно раздавить. Он осмелился сказать что-то мерзкое про его единственную, священную маму с ее тихими глазами! Павлик снова размахнулся, чтобы ударить зверя в ощеренные зубы, но тут же сам почувствовал жесткую боль в левом виске, и через несколько секунд они оба катались на полу, давя, толкая, грызя и царапая друг друга, сами как звери.
— Ленев, брось! — еще слышал над собою
Все остальные разбежались в страхе; их разгоняли напуганные дядьки и сейчас же повели в умывалку. Щеки Павлика были расцарапаны, в глазу жгло, из рассеченного виска текла кровь. И казалось ему, что каплет эта кровь из разорванного, смятого, насмерть оскорбленного сердца. Про маму, про его святую маму так могли говорить!
Утром, встав раньше других, украдкою побрел в умывалку Павел. Став перед зеркалом, со стыдом и отчаянием рассматривал он свое лицо. На щеках, на скулах еще пылали словно не остывшие за ночь пятна; глаз распух, было больно дотронуться до виска, от обоих ушей к глазам тянулись рядами ногтевые царапины; походило, что Павлик был татуирован, как дикий индеец Густава Эмара.
Было очень стыдно и тошно. Следов этих было ничем не замазать, ни мелом, ни пудрой, а вдруг еще на скулах вслед за краснотою появятся синяки, и увидит директор или Чайкин, или в отпуску тетя Ната, что будет тогда?
Да, индеец, кровожадный дикарь, людоед, что угодно, только это не Павлик, не Павел Ленев.
Ударить Брыкина изо всей силы в ухо, потом кататься с ним по полу, визжать и грызться, как собакам, — и это было в пятом классе. Узнала бы обо всем этом мама! Но ведь он за нее заступился! Захотела бы она такой защиты?..
Вздрагивает Павлик. Около него стоит дядька Мортирин и качает седой головой.
— Не стыдно ли, не совестно, — бурчит он смущенными, угрюмыми словами. — В пятом классе, первые ученики, да узнала бы мать об этом!
— Но ведь это же ужасно! — вдруг говорит Павел — не дядьке, а себе. Пока они его грязнили, он еще мог молчать. Но теперь они стали подбираться к маме. Это в самом деле ужасно. Теперь уже ясен Павлу смысл недосказанных слов…
— Что бы ни сделал, все равно не драться, — ворчливо замечает дядька и начинает чистить себе сапоги.
Взглядывает ему в затылок Павел.
— Нет, я не вам, это я себе, — растерянно шепчет он. — Брыкин сделал ужасное: он хотел обидеть маму, он…
— И все не след грызться, кулаками не научишь!
Павел вздрагивает, ощетинился, подходит.
— А чем вы нас учите? Чем? — вдруг со злобой спрашивает он дядьку и все подступает. — У кого спросить, как понять?.. — Всматривается этот старый, с малиновым носом; черные брови ползут к щетинке лба.
— Не мое дело, наше дело
Дядька подает баночку от ваксы, и растерянно присыпает Павлик свои царапины толченой канифолью. Нет, конечно, он не скажет воспитателю; дядька может быть спокойным, да и как говорить? Зачем? Он уже присыпал канифолью, все скрыто.
И как тень, смущенная тень недруга, появляется в дверях умывалки Брыкин. Он тоже поднялся, его тоже беспокоят полученные отличия — и вот оба смотрят один на другого сконфуженно и прячут глаза.
— Эка, размалевали друг друга, точно ряженые клоуны! — насмешливо басит дядька и, подтолкнув Ленева к Брыкину, выходит. — Помиритесь скорее, и чтоб о баталии ни звука!
Подав руки, отворачиваются оба и смотрят на стены умывалки.
— Я, конечно, поступил очень дурно, Брыкин, — говорит Павлик. Он видит, что у Брыкина вздуло накривь губу, — в стыде и печали голос его никнет. — Но и вы… — В чувстве раскаяния он начинает говорить с ним на «вы», — Согласитесь, вы… вы тогда… так плохо сказали про маму…
— Э-э, папа, мама, — ворчливо передразнивает Брыкин. Он, видимо, не чувствует за собой никакой вины. — И ничего особенного: это знают все!
Некоторое время Павлик молча смотрит на него; лицо его потемнело и сейчас же начинает бледнеть.
— Нет, я не знал этого, Брыкин! — медленно говорит он и опять краснеет. — Это вы меня всему этому научили, а я, честное слово, не знал…
— А не знал, так когда-нибудь узнать надо, — равнодушно-грубо разносится голос Брыкина.
Распухшая губа его движется криво, за ухом синяк. Он уже начал умываться и фырчит, как кот, оттопыренные уши его точно приклеены не на месте. Осторожно, хрупко и обиженно подходит к нему Павлик, останавливается и долго смотрит в затылок, на взмокшие косички волос, сквозь которые просвечивает покрытая перхотью кожа. Не может выразить этого, не может высказать себе Павел, но чувствует, что такой же вот перхотью покрыта и вся душа Брыкина, покрыта и загрязнена; а вот его душа, его, Павлика, была чистой. Была.
— Нет, я бы никогда не хотел узнать этого, Брыкин, — чуть слышно лепечет он.
Грубый, циничный смех раздается ему в ответ. Пестрое намыленное лицо обращается на него недоумевающими глазами, улыбаются залепленные мыльной пеной губы — эта, верхняя, ужасно разбитая губа.
— Да неужели ты еще не… — громко и недоверчиво спрашивает он. Тихонечко, виновато и оскорбленно отступает Павлик.
— Нет, я не… — шепчет он растерянно, и не Брыкину, а себе, в самое сердце души.
Но Брыкин все равно слышит. Он удивлен, заинтересован, он даже подходит к Павлу и всматривается в него любопытными глазами.