Целомудрие
Шрифт:
В это время к пирующим присоединился и Митрохин, отвезший Рыкина, и все поднялись.
Жалко было Павлику покидать ярко освещенную комнату, полную пьяненьких шумливых людей, но и дальнейшее было интересно, и он направился за компанией.
Была это плюгавая комнатушка с засаленной плюшевой мебелью, с раскрытым окном, в которое тянуло горелым салом, с картиной на стене, изображающей толстоногую женщину, входящую в реку.
— Предоставь нам, архангел, семиструнную гитару с коньяком и мятными лепешками, — сказал Харичкин служителю и похлопал Умитбаева по плечу. Как открывший некую идею в лице акцизного, он держался теперь еще более запросто, так что Павлик даже покосился. Но
— Что же вы поете, Иван Андреевич? — спросил он акцизного, когда принесли гитару. — Цыганские романсы есть очень страстные, и я их очень люблю.
— И цыганские романсы, и салонные, — не без гордости объяснил Иван Андреевич и «прищучил» семиструнную.
И здесь стоял на столе подносик с граненым штофиком, и опять так ласково налил Умитбаев, что выпил Павлик и жестокого коньяку, постаравшись из любезности скрыть, насколько это «невкусно».
— Силянс, кариссиме! — предупредил Харичкин, и в это время заверещали струны гитары.
Ты не езди, милый, к Яру, Даром денег не бросай…—пел Иван Андреевич, и Павлик подивился, как это из такого плоского тщедушного человечка выходит такой сильный и звучный голос. А может быть, голос Ивана Андреевича уже вовсе не был так силен и звучен, может быть, это звенело в ушах Павлика?.. Он чувствовал внутри себя звон, и шум, и туман, и сердцебиение, и хотелось улыбаться и даже петь… И в. это время по пыльненькой комнате рассыпались нестройные голоса, и опять в дверях стоял преданный своему любезному делу услужающий и с торжеством знающего человека улыбался, подпевая своим примечательным тенорком:
Сок-колов-ская гит-тара Ц-целый день… в ушах звенит…Звенело, звенело в ушах Павлика. Не от одной соколовской гитары, не от одного коньяку: конечно, и это звенело вместе, но больше всего оттого звенело, что восемнадцать лет было, что пансион казенный кончился, что был первый свободный, лишенный гимназии день.
— Выпей же еще, Ленев, милый Ленев, — твердил, склонившись к нему, Умитбаев.
Павел отказывался, а тот все придвигал рюмку, все упрашивал так, что было нельзя отказать.
Сок-коловская гитара…— Ежели коньяку не хочешь — выпей портвейну… Вот мадера, вот лиссабонское — лепешечкой закуси…
Завтра в полдень, в воскресенье Именинник буду я… Пропадай, моя телега. Все четыре колеса……Что это? Павел едет на телеге вместе с Умитбаевым, и оба крепко держатся друг за друга, ибо телега действительно «пропадает» на ухабах мостовой, или это не телега, а пролетка извозчика, и они едут по предместью со слабо мерцающими фонарями, едут не двое, а четверо, потому что Иван Аксентьевич сидит на козлах вместе с ухмыляющимся извозчиком, но спиною к нему, а Иван Андреевич просто-напросто в ногах у Павлика и Умитбаева, причем в старческих руках его дребезжит двумя останными струнами гитара:
Про-па-ддай моя телега — Все ч-четыре… к-колеса…Как это случилось, что они на извозчике? Павел помнит, что они вышли четверо, обнявшись, но гитары как будто не было; они заходили еще в один трактир, там им подавали еще графинчик с закусками; правда, там закусок
— Не шумите лишь через край.
А небо куда-то провалилось, убежали все звезды, и вверху чернело, как в исполинской чернильнице.
Сок… коловская гитара… Все чет-тыре… к… колеса.Теперь Павел видит себя входящим об руку с Умитбаевым в какие-то желтые дощатые сени, дурно пахнущие помоями и мышами. Он проходит мимо коридора с окнами во двор, потом оба они заворачивают и под предводительством своих двух новых друзей спускаются на три ступеньки куда-то вниз, где еще хуже пахнет и где окна светлеют пламенем мигающих ламп уже с другой стороны коридора, а в рамках окон — красные занавески, и за ними лица женщин с красными щеками, небрежно причесанных и смеющихся.
Пропа-падай, моя телега, Все чет-тыре… к-колеса…Это поет старенький Иван Андреевич, и, должно быть, именно этому смеются Женщины, и раздается вокруг крик, и визг, и топот.
— Девушки, гимназистики приехали… и бледненький один.
Павел слышит это и смущается; он видит себя в низенькой комнате с громадной, словно бесстыдной постелью, в изголовье которой горы подушек. И все подушки пестрые, одна другой меньше и старательно сложены все в пирамиду… Он знает, что «бледненький» сказано про него, что он действительно бледен, душа в нем горит от мерзкой водки, во рту пересохло, а на сердце сторожко, обидчиво, тягостно и стыдно. Видит он, что действительно стоит посреди комнату растерянный и бледненький, видит это в дешевом рыжем зеркале напротив, и что-то скользит по душе смутным вопросом: не в знакомое ли попал он место, не во второй ли раз здесь он, не проходил ли он когда-то раньше мимо этих смрадных деревянных и низеньких домиков, в которых окна были на уровне земли?
Тлетворным ядом дышат воспоминания.
Да, не смотрели ли на него тогда лица женщин с накрашенными щеками, непричесанных, бесстыдных и жалких женщин, но тогда он проходил мимо, а теперь не мимо проходит, а в самый дом вошел, такова жизнь, и вот эти самые женщины, жуткие и жалкие, стоят перед ним и смеются тихонечко?
— Какой стеснительный и хорошенький… Неужели в первый раз?
— Да, я в первый раз, — опечаленно и тихо отвечает Павлик и ежится, как от холода.
Объясняет он это какой-то маленькой темноволосой, с длинным прямым носиком, почти ребенку. Большие глаза ее глядят бесстрастно, удивительная синева окружает их; рот у нее несколько велик, но губы милы и свежи, и зубы белые, и в тоненьких, как макаронки, пальчиках ее папироса, на которую Павлик смотрит с грустью и болью.
— Можно мне взять яблочко, господин кавалер?
Павел смотрит: за столом перед ним бутылка пива, стаканы и вазы с немытыми яблоками. Около одного яблока засохший листик и обрывочек соломки, у второго — пятно от червяка. Рядом с Павлом сидит Умитбаев, наконец-то вино сморило его, головою приник он к столу, а еще рядом два новых приятеля беседуют с девицами, бесцеремонно хлопая их по плечам.
— Я спрашиваю, можно ли мне взять яблоко, кавалер?
Удивляется Павлик.
— Почему вы меня спрашиваете? Разве яблоки не ваши?