Целомудрие
Шрифт:
Разбитый, раздавленный, возвращается домой Павел. Жарко, душно, сапоги утопают в седой пыли дороги; он идет посреди улицы, на него наезжают ломовые и бранятся, вот как кончился первый день слежки за женою губернатора, захватившей сердце и ум.
Неудачен был первый день, и все же Павел решился на повторение. С утра он выходит и возвращается к дому, но после обеда снова забирает книжки и хлеб и снова отправляется на дежурство; только теперь он будет умнее и решительнее, он не станет следить у дороги, он попытается пробраться прямо во дворец.
В вязовой роще сомнение и страх охватывают
Но, допустим, что Эмма встретит его без гнева. Что будет говорить он ей, как объяснит цель прихода? Расскажет ли он, сумеет ли рассказать все, что давило его сердце, сумеет ли слова найти перед нею, золотоволосой, когда не мог найти их перед будочником, сидевшим у ворот?
Нет, конечно, следовало отказаться от всей этой нелепой затеи. Она походила на приключение, на выдумку, это так и должно было оставаться лишь в мыслях; выполнять же все это на деле было рискованно, сердце так билось, что не могла долго подняться рука Павлика, чтобы отбросить ветхий балясник забора.
Даже начало было смешно и подозрительно: приходилось ломать забор, как какому-то громиле; правда, в волнении он не заметил, как ограда повалилась сама собой, но вместе с деревом упал и он, и попал в крапиву, и ожег себе висок и руки, и это было более смешно, чем страшно, боле" глупо, чем можно было себе представить.
Однако упрямство наполняет душу восемнадцатилетнего. Почесывая ладони, покрывшиеся волдырями, крадется он в сумраке густо насаженных елей вдоль забора. Совсем странно, какой нераспорядительный губернатор: везде мусор и кучи прели, нога вязнет в теплом иле, хорош он будет, когда появится перед Эммой, не за трубочиста ли примет она его…
С бьющимся сердцем продвигается дальше; сердце останавливает его на каждом шагу, говоря: «Стой, это безумие, стой!» — а ноги все движутся вперед, против воли, все ближе и ближе становится задний фасад губернаторского дома, хорошо еще, что ели так густы, а то всего часов семь, не более, до сумрака еще далеко — могли бы увидеть его лакеи и челядь, что было бы тогда? Могла быть и еще одна неприятность — собаки. От людей еще возможно было бы кое-как укрыться, но как укрыться от собаки, к тому же еще с такими грязными ногами? Собаки могли на него накинуться, и не без основания: губернаторские собаки, несомненно, должны быть и более важны, и злы, они могли оставить церемонии и шутки, что было бы с Павлом тогда?
Опять бьется сердце. Положительно он обезумел от свободы; два дня он чудак на посмешище города, теперь же выкинул еще фортель, гала-представление всем кумушкам и просвирням, он, окончивший гимназию с золотой медалью, залез под вечер в сад губернаторского дома, это можно было бы дать как сюжет учителю рисования, его могли бы отпечатать в юмористических журналах, и, однако, как ни билось, как ни предостерегало бедное сердце, ноги все шли вперед…
По-видимому, судьба не была к Павлику окончательно равнодушной:
Но не придавали все эти благоприятные обстоятельства Павлику силы и мужества: приближалось самое страшное, приближался дворец, его громадная устрашающая веранда, заставленная пальмами и цветами, и все медленнее становились шаги Павлика, все сильнее билось сердце, забравшееся куда-то высоко наверх.
В самом деле он обезумел; он предпринял ни с чем не сообразное дело, он тайно является в чужой дом, во дворец всевластного губернатора; если он увидит сейчас не только его, но даже его лакея, он должен умереть от стыда и страха, ибо как объяснит он, зачем вечером потайно забрался во дворец в этих грязных, облепленных землею сапогах, с этой книжкой в расцарапанных ладонях, с этой корочкой хлеба в сумке, с этим смешным и юным чернобровым лицом?
Сказать, что он попал по ошибке, — как засмеются все, услышавши эту глупость! Кто же в городе не знает губернаторского дворца, может быть, он — житель иной планеты, свалился с Юпитера или Марса, так нет же, его немного знают в городе, он бывший гимназист, он уже прославился двумя похождениями, он удачно выступал в кафешантане, так неужели же дом губернатора для него кафешантан?..
— Боже мой, как глупо, как глупо, как смешно, не похоже на правду и глупо, а вот жизнь показывает, что самое неправдоподобное вероятно; право же, нет на свете такой невероятной вещи, чтобы она не случалась в жизни, и случилась так, как не придумать никогда.
Прислонясь к стволу вековой липы, Павлик трепетно дышит, хватаясь за сердце руками. Боже мой, сделай же, чтоб был это сон, сделай так, чтобы никогда этого не было, разве в древности скала не давала воду, разве с неба не падала манна, теперь же нужно гораздо меньшее чудо: только чтоб сразу потемнело и он мог бы убежать восвояси, или бы дворец провалился, или бы вихрем взяло его, Павлика, подняло бы над оградой и перенесло прямо в дом. Он поклясться может, он честью клянется, что никогда в жизни не повторится подобное дело, он может поклясться чем угодно, даже ее глазами, что если бы сейчас совершилось чудо, никогда бы более не решился он на такие авантюры, он сидел бы дома, учил бы алгебру, раскладывал бы карты, и мама была бы довольна, и все были бы спокойны, и… и…
И обрываются резким ударом быстро бегающие мысли, он едва не крикнул, его сердце укололо иглою, его руки похолодели, в висках стукнуло, и от самого сердца оборвалась струнка: из-за ствола липы он видит, как с веранды на аллею выходит губернатор с нею, сапфироглазой; оба выходят и идут прямо на него.
Как не умер он, когда умерло в нем сердце: как душа в нем осталась, когда дыхания не было.
Как статуя, как стеклянный, опустевший внутри, прозрачный и немой, он ожидал приближения этой жуткой пары, жуткой, как смерть и болезнь.