Целомудрие
Шрифт:
Проносили толстощекие парни мороженое, проносили молодцы зеленые и оранжевые квасы, гаркая здорово, по-московски, по-московски же улыбались во весь зубастый рот. С тихим благоволением посматривал на прохожих Павел; теперь они брели по бульвару, и широким смрадом пастей дышали на них кухмистерские и пивные, полные посетителей, развязных мужчин и дам с карминовыми щеками.
Чем выше поднимались они к Сретенке, тем больше стало попадаться улыбающихся девиц; они останавливали Павлика замечанием: «Какой хорошенький», а Тимофеева вслух называли папашкой и требовали «пивком угостить».
— Знаете,
Слишком уж бесцеремонно держали себя столичные дамы, и одна, когда Павлик присел с Тимофеевым на скамейку, даже прислонилась к нему грудью, обдав запахом яичного мыла и табака.
— Знаете, уже смеркается, пора бы к дому, — повторил Павлик еще раз, но Тимофеев словно не разделял этого взгляда. Правда, он, видимо, вспомнил свою миссию, сделав серьезное лицо, и тотчас поднялся, но так бурели его щеки и так растерянно бегали глаза, что было ясно видно: не хотелось ему уходить от веселого общества.
— В горле у меня ужасно пересохло, — сказал он, опустив глаза, и тут же покашлял для убедительности, — если бы минутку только зайти к стойке, выпить кружку пива, можно было бы тотчас же отправиться домой.
Павлик не противился — к стойке так к стойке; ему было неприятно смотреть на побуревшие щеки Тимофеева. Они зашли в пивную…
Низкая, насквозь прокуренная комната была переполнена народом, и как в мареве тумана колебались над сводом огни керосиновых ламп «молний». Все до последней возможности было заставлено столами и стульями, и за каждым столом сидели пары или тройки и, блестя потными лицами, вели быстрый разговор, от которого словно исходили вредные испарения.
Ярко одетые, ярко накрашенные и набеленные дамы выделялись на фоне черных пиджаков, черных рубашек и сереньких пальто. Тимофеев сконфуженно провел Павлика по комнате под взглядами дам, они уселись в уголке за пропыленной, пахнущей скипидаром пальмой и спросили себе у мальчика бутылку пива.
— Сырку прикажете? — спросил тот устало и озлобленно.
— Нет, не надо, — быстро ответил Тимофеев, и две сидевшие рядом дамы с фальшивыми серьгами громко почему-то рассмеялись.
Нос у Тимофеева побелел, он смущенно склонился к столу и пробормотал, стараясь скрыть растерянность:
— Д-да, Москва-матушка… Вы довольны ли, Павлик?
Павел не отвечал: Тимофеев был ему противен. Озлобленным, потемневшим взглядом следил он за ним: как он сидит, как глаза его украдкою перебегают на раскрашенных дам, а когда подали пиво, ему стало противно слушать, как Тимофеев хлюпал, втягивая в себя противную горькую жидкость… Так было неприятно Павлу, что он поднялся.
— Вот что, — проговорил он холодным отдаленным голосом и надел шляпу, — вы посидите здесь, а я пойду домой, — я найду дорогу, не беспокойтесь.
И еще противнее было, когда Тимофеев стал для вида протестовать, выказывая желание идти вместе с Павлом.
— Нет, сидите же, — сквозь зубы бросил Павел и с озлобленно бьющимся сердцем вышел.
Перед тем как идти к дому, он нарочно прошел по бульвару в обратную сторону, затем повернул и прошел снова мимо пивной.
Как он ожидал, так и случилось:
Веял свежий ветер ночи, Павел шел к своей гостинице.
Нежные блики рассвета лежали на стенах, когда вернулся в номер Тимофеев. Он входил растерянно, в руках его были сапоги, лицо выглядело желтым и опухшим, первое движение его глаз было в сторону Павлика. Но притворился Павел спящим и с отвращением еще теснее сомкнул веки. Ведь дверь была заперта на ключ, Тимофеев не мог не знать этого; Павлик всю ночь не спал, ожидая его устало и озлобленно, и, заслышав шаги, подбежал к двери, отомкнул ее и тотчас улегся в свою постель.
Раздевался и тяжело дышал Тимофеев; Павлик, конечно, знал, что Тимофеев женат, что у него жена, толстая, строгая женщина с усами, на которой он женился из-за приданого. Но уж такова была жизнь, что показывалась глазам Павла все самой исподней стороной. Правда, теперь он уже не был незнающим, он понимал все в жизни; он не мог не догадаться, что Тимофеев провел ночь у тех раскрашенных женщин, которых угощал пивом, но почему-то это было ему противно, может быть, потому что был Тимофеев старенький, лысый, женатый, беззубый, с пестрым веснушчатым лицом, с нечистыми ногтями на пальцах, вообще какой-то жалкий и некрасивый. Не понимал Павел, лучше ли было то, что он так еще недавно ночью в комнате Эммы был. Если Тимофеев обманывал жену, то он, Павлик, обманывал мужа… И то и другое было одинаково нехорошим, но почему-то себя Павел не обвинял, Тимофеева же считал противным.
«Почему это так? — лежа у стены, упирая взгляд в близкую стенку с грязными, закапанными стеарином обоями, думал он. — Почему у меня было оно лучше, или чище, или красивее? Потому что она красива? Потому что у нас была роскошная комната, а у Тимофеева вот как эта? Потому что я любил ее, ту, далекую, которая осталась в тихом провинциальном городе, а Тимофеев никого не любил? Что любви ему не было нужно? Что же именно было нужно ему?»
Солнечные лучи уже бегали по комнате, а глаза так и не закрывались.
В чем же дело? Какая разница? Почему одно выше другого? Разве оба они не падшие? Разве оба они не равны?
Теперь Павлик смотрит, смотрит осторожно, вкрадчиво, воровским взглядом. Он видит, что Тимофеев поднялся на своей постели, он видит, что тот противно моется его, Павлика, одеколоном, он поливает себя и, бросая в сторону Павла тревожные взгляды, робко рассматривает себя, вздыхает, ложится и начинает шептать молитвы. О, как все это мерзко и тошно! Зубы Павлика начинают стучать, не все он понимает, но догадывается, подозревает, чувствует… Из давних разъяснений Умитбаева, из того, что видел он в пансионе, из того, что помнил о Тараканове, он может догадаться, что Тимофеев боится от женщины заразы; он сблудил и теперь кается, он читает молитвы, он просит у бога своего прощения, вот они каковы, люди, вот каковы мужчины, пожилые, женатые мужчины, всегда готовые наблудить и тут же просить у бога себе милости, маленькой милости уцелеть и остаться здоровым «от любви».