Целомудрие
Шрифт:
В конце аллеи, будучи не в силах идти дальше, он останавливается и оборачивается назад. И видит, как рыжеволосый человек сажает его Тасю в свою коляску, он взял ее за руку выше локтя, он усадил ее и сам садится рядом, и лошадь их прочь уносит, и за коляскою с порожней лошадью скачет грум.
— О! О! — в иступлении кричит Павел. Он упал на скамью, он ударяет кулаком по сиденью… — О! О! — жалобно кричит он перед какой-то изумленной женщиной, и крупные, как снежинки замерзшие, слезы падают из его глаз.
Из редакции новой газеты Павел получает вежливое пригласительное письмо. Газета маленькая, но ведь и Павлик еще не очень великий писатель; подобное приглашение надо ценить,
Тоска и апатия давили душу неотступно и неотвязно; с того жуткого сентябрьского дня прошло уже четыре недели, четыре недели — не только двадцать восемь дней: Павел узнал, что кроме дней еще есть и бесконечные ночи, и их было не двадцать восемь и не пятьдесят шесть, а гораздо больше; прислушиваясь к мертвому лепету дождя, с широко раскрытыми на пасть осенней ночи глазами, лежал он и думал, все думал о Мечте, которая была поругана человеком, маленьким, ничтожным человеком с глиняным сердцем, с глиняными ногами, который даже не видел, что взял он от Павла, чего лишил на всю жизнь.
В бессонные темные ночи приходили в голову и темные мысли. Ошеломленные, беспросветные мысли были, как беспросветная была темень ночей: приходило в голову, что убить надо того рыжеволосого английского человека, выследить его на катании с Тасей, выследить у дома и потом твердой, железной спокойной рукой всадить ему в грудь у подъезда толедский клинок. Это, правда, уже что-то отдавало романом или повестью из испанской жизни, но ведь только девятнадцать лет было, только девятнадцать, с этим волей-неволей приходится считаться. Не было ничего удивительного и в том, что начала писаться даже повесть, называвшаяся «Дон Родриго», и не удивительно, а жалко и трогательно было то, что, записывая эту испанскую повесть, Павлик весь обливался слезами, весь холодел до боли в висках и в сердце, — ведь донна Изабелла жила не в Мадриде, она жила в Москве, вот здесь, где-то близко; конечно, на дона Родриго пала небесная кара: его нашли вечером у окна подъезда дома заколотым кинжалом, но ведь не умер, и был Жив, и наслаждался жизнью рыжеволосый англичанин; Павлик никак не мог убить атташе посольства во избежание войны с Англией, из опасения зажечь своим убийством общеевропейский пожар.
О ночи, ночи девятнадцатилетнего, повитые слезами, гневом и болью, как жутки вы, как печальны, как трогательны и как сладостны! Ведь вот Мечта жизни откололась, мечта принадлежала другому, а все же безмерная боль разъединения сопровождалась сладким ощущением, что боль окончится, что придет Мечта снова, по-прежнему девственная, по-прежнему непорочная. Даже в том трагическом рассказе о доне Родриго, как это ни странно, черпал себе утешение Павел: ведь лежал же перед ним дон Родриго во прахе, лежал поверженный, правда, на бумаге, но можно было в беспросветные осенние ночи вообразить, что его уже нет, что он не существует, что Мечта его сейчас с ним, со своим единственным, думает и его призывает, что настанет день — и он в самом деле умрет или уедет в Англию или будет отозван правительством, мало ли что можно было придумать в девятнадцать лет.
И когда прибыло из редакции приглашение, Павел радостно встрепенулся; ведь именно эту повесть он отнесет в редакцию вновь
Когда Павлик показал бабушке редакционное приглашение и сообщил, что намерен принять сотрудничество в газете, Марья Аполлоновна радостно удивилась. Она беспокоилась о своем внуке, она видела, что он похудел и сделался затворником; на расспросы ее он не давал ответов; правда, бабушка была занята необычным для нее делом: она надумала продать свой старый особнячок и переселиться на жительство в Ялту, купить там домик и окончить дни на берегу моря. В другое время все это показалось бы Павлику странным, но в те дни он отнесся к этому известию безразлично; он видел, как посещали бабушку разные комиссионеры и среди них один упитанный статский советник с тихими ласковыми глазами, речь которого катилась как морская волна. Бабушку соблазняли всеми выгодами продажи; как раз в это время Москву захватило желание строить многоэтажные дома; Москва ширилась, чистилась и хорошела, и невзрачные особнячки, вроде бабушкиного, казались анахронизмом. «То ли дело, ваше превосходительство, — говорил сладкоголосый статский советник, — вы приобретете в собственность дачку на берегу моря, где лазурь неба сливается с безбрежной водяной лазурью, где цветут оливы и померанцы…»
Это уже совсем отзывалось оперой, но не до того было Павлику, и все такие излияния он пропускал мимо ушей; а наперсницы бабушки в такт речам покачивали головами и умиленно складывали шершавые пятнистые ручки, шепча усохшими голосами: «Так, так, ваше превосходительство, воистину так».
Забравши жуткую повесть о доне Родриго, мимо статского советника проходит сочинитель к бабушкиной ручке и удаляется в редакцию. Еще звучат в слухе его сладкоголосые напевы, а в сердце уже веет жестоким холодком: да, он отдаст эту повесть пропечатать в газете, она будет тянуться не меньше, чем две недели; каждый день в течение полумесяца будет медленно впитывать в себя англичанин смертоносную отраву, пока не проникнется сознанием, что ему дается в этой газете предостережение и что единственным исходом ему будет покинуть Москву.
По широкой, убранной коврами лестнице поднимается Павел в бельэтаж роскошного дома. Подъезд вовсе не напоминает обычный редакционный, — собрались, очевидно, богатые люди, будут платить хорошие гонорары, газета будет поставлена твердо, и в будущем есть все надежды на успех.
Миловидная накрахмаленная горничная вводит Павлика в приемную редакции. И здесь не по-обычному: богатая, заставленная дорогой мебелью комната, продушенная пармской фиалкой; на паркете ковры, на окнах плюшевые драпировки, на столике гостеприимно раскрыт ящик с сигарами; положительно, здесь живут Крезы; газета обещает походить на американское предприятие, необходимо возможно выше поднять себе цену, а главное, необходимо принять сейчас же независимый вид.
Оглядев себя в зеркале, пытается Павел разлохматить свои вьющиеся пепельные волосы. Студенческий сюртук си. им на нем чудесно, на мизинце кольцо, манжеты белоснежны, ореховые глаза так мило темнеют под черными тонкими бровями, что самому себе Павлик кажется красивым, чего же нужно ожидать еще.
Не успевает он раскрыть книгу толстого журнала, как за спиною его раздается мягкий кашель; Павел поднимается: изящный немолодой белокурый человек в смокинге, с бриллиантами в крахмальной сорочке, выявляется в дверях и вежливо кланяется студенту.