Целомудрие
Шрифт:
Они идут молча по тротуару, сердце Павла теперь бьется растерянно, ведь рядом же с ним Тася, судьба сжалилась над ним и послала ему Тасю, и они одни сейчас во тьме ноябрьской ночи, он может высказать Мечте своей все — и должен высказать, потому что когда еще представится такой случай, что они останутся наедине?
— Может быть, мы присядем здесь на скамье? — негромко и взволнованно спрашивает он, когда они вступают в ограду бульвара.
Тася молча садится, и снова жуткое молчание разъединяет их.
Да, вот, вот жизнь, странная, необъяснимая; как все явно, и согласно, и ведомо в их душах, но как тяжко выявить это согласие словами! Как трудно высказать слово, которое могло бы разъясненное спаять! И чувствует Павел, что, внутренне
Вот сейчас он сидит перед нею; они не близки друг другу, они обречены, они слиты, но сказать одно слово, маленькое, заурядное на вид, ничтожное слово «люблю» — и как все будет потеряно, как все будет навеки разбито, как страшно будет им обоим над осколками того, что останется после выявленного слова.
Нет, нет, все можно, только нельзя сказать о любви; можно сжать руку ее, можно к ней приблизиться, можно взглядом выразить ей это и больше, но слово не должно быть произнесенным, если не хочет Павел разделения навек…
— Я давно хотел поговорить с вами, Татьяна Николаевна, — начинает с волнением Павел и вновь ощущает неизмеримую, чудовищную власть в жизни человеческих слов, потому что уже от этих обычных, заурядных вся вздрагивает Тася, и ему надо сделать движение, надо взять ее руку в свою, чтобы она не убежала, чтобы удержать ее подле себя.
И он берет руку Таси, сжимает ее и чувствует, как бьется под его пальцем жилка у ее кисти, точно сердечко встревоженного голубя трепещет в его руке.
— Мне почему-то казалось, что вы меня не забыли, — говорит он еще и все не выпускает руки ее из своей. — Конечно, странно мне думать, чтобы осталась у вас в памяти маленькая встреча из детства, но все же… когда я припоминаю… думаю…
— Нет, отчего же, — неопределенно вступает Тася и осматривается во мгле ночи, точно ждет кого-то на помощь, точно надеясь, что будет прекращен разговор.
— Смешно и странно, — горькие, металлические нотки всплывают в жалобе студента. — Смешно и странно было бы думать, чтобы наши две-три мимолетные встречи в детстве запали бы вам в память на всю вашу жизнь… но я… — голос его ломается. — Я, по крайней мере… я должен сказать, что никогда, ни на минуту…
Поднимается со скамьи, беспомощно осматриваясь, Тася. Даже в сумраке видно, как руки ее дрожат.
— Пора идти, теперь стало мне лучше…
И кратко и жалобно удерживает ее Павел:
— Подождите минутку, бог знает, когда мы еще встретимся, мне нужно многое вам сказать.
И, сбиваясь, путаясь, теряя нужные слова и вставляя обычные, принимающие чувство, он начинает говорить о своей жизни, избегая слова «любовь», заменяя его «мечтою», захватившей его до века, единым призывом пленившей душу его.
Это странно, совсем странно то, что он говорит. Он говорит что-то тонкое, нежное и неясное, словно контуры облаков в высоком вешнем небе; он объясняет это женщине, чужой, замужней женщине, которая зовется мадам Кингслей; он говорит с ней среди темной ноябрьской ночи, сидя подле нее на скамье бульвара; может быть, это бред или сон, но в отдалении по промерзлой земле гулко проезжает извозчичья пролетка, и кашляет лошадь, и ночной сторож беседует у фонаря с оледеневшим, озлобленным бутарем; это, значит, не сон, это явь, это жизнь, и эта земля — не сон, и эта женщина — также явь, она дышит, ее глаза блестят, как топазы; она живет и бодрствует с ним одним в этой сонной ночи; то, что она здесь, а не ушла, не уходит, наполняет его радостью, он чувствует, что она не чужая или не совсем чужая, ведь иначе она бы ушла, но она здесь, рядом с ним, его сердце начинает биться сильнее, на ум приходят более крепкие и верные, подлинные слова; загораясь сам от присутствия в нем света, он объясняет безмолвно сидящей перед ним женщине какое-то странное чувство притяжения родственных душ, которым, в силу каких-то таинственных, еще не разгаданных, неведомых влияний, суждено тяготеть друг к другу взаимно и необоримо. Одна душа становится единственной целью
Вот меж ними впервые это новое слово. Павел чувствует, что, может быть, говорить его было не надо, но он сам захвачен, он не владеет собой, словно громадное, зацепившее его колесо паровоза влечет за собою, и тащит, и поднимает; и вот хруст костей слышится под его тяжкой пятою, и размолотая, окровавленная, распластывается на железном пути жизни его душа.
— Я не сказал «любви», — взволнованно оправдывается Павел.
А она уже встала, ее руки дрожат, голова качается точно в смертельной усталости, лицо она прячет, она идет с бульвара прочь.
— Я должна идти, мне пора, уже поздно, — лепечет Тася, как дитя.
И, холодея от страха, Павел идет вслед за нею и слабо касается рукава ее шубки, точно пытаясь удержать, а она все идет, и он слышит ее неровное дыхание, и в безмерном отчаянии клянет себя за нежданное слово; а вот у подъезда, против самой двери, она останавливается и обращает к нему свое белое, точно политое лунным светом, лицо.
— Слушайте, — говорит она, почти шепчет и порывисто дышит. — Слушайте, я никогда не могла и представить себе, чтобы вы… чтобы вы так могли… ко мне… Молчите и слушайте, я говорю об этом единый раз в жизни; я не могла и думать, что вы могли так… Но если бы я подумала… — Голос ее почти неслышен, может быть, еще и потому, что в стеклянной раме уже показалось заспанное лицо швейцара. — Если б я могла так о вас подумать, я…
Ее руки двинулись, как утомленные крылья, и сейчас же бессильно упали; Павел двинулся к ней, так много сказавшей, с загоревшимся преображенным лицом, но ее уже нет, она за дверью, и видно, как мозолистая рука швейцара гасит в передней свет.
Павел не спит всю ночь, его бьет лихорадка, зубы его стучат, надо стиснуть их до боли в челюстях, надо держаться изо всей силы за брусья кровати, чтобы умерить нервную дрожь.
«Если бы я могла так о вас подумать…» — вот что сказала она, его Тася, и это не сон, а явь, он видел ее померкшие глаза, слышал дрожание голоса. «Если бы я могла так о вас подумать…» Разве было это не признание в любви; она не верила любви Павла, она не думала, что он был способен на такую любовь, но если «бы она могла подумать, не было бы этого страшного, не было бы этой бездны, поднявшейся перед ним.
Она любила его, вихрь радости проносится по душе Павла. Она любила и любит, она принадлежит ему, это она посылала ему напоминания-предостережения, она звала его, призывала его к себе на помощь, заклинала его спасти ее, а он не внял этим призывам, и вот он, не Тася, а он погубил их жизни.
И вот горький вихрь проносится по его ужаснувшейся душе. Что же из того, что его любит Тася: все равно, она принадлежит другому, ее душа и тело во власти чужого человека, эта власть продолжится до конца их жизни, нет силы человеческой, чтобы власть эту отменить.