Целомудрие
Шрифт:
«Но ведь ты же моя, ты моя навеки!» — жалобно вскрикивает кто-то в самой глуби души. А наружно Павел улыбается улыбкой благовоспитанного студента, и, чувствуя, как все отдаляется, все меркнет с каждой минутой, он говорит обычные, плоско-спокойные слова:
— Я очень хотел засвидетельствовать вам мое почтение, но, к моему несчастью, неудачно пришел.
Они идут теперь обратно к дому, беседуя спокойно, как полагается культурным людям. «Ведь ты отдаляешься от меня, ты исчезаешь, уходишь, ты запрешься сейчас в доме, где жил твой муж, где
За несколько шагов до ее подъезда, повинуясь вновь какому-то странному, нелепому чувству разделения и страха, сходному с тем, какое охватывало его много лет раньше, при первых с ней встречах, Павел вдруг приподнимает перед Тасей фуражку и кланяется, произнося слова прощанья, и быстро, взволнованно отходит прочь, в то же самое время сознавая, что делает что-то гибельное для своего счастья, унося на себе ее изумившийся взгляд, которым она словно удерживала и призывала его.
Уже через секунду чувствует, что вновь сделал что-то трагически горькое для себя, закрывающее ему жизнь и радость. «Вернись же, вернись, она остановит, она призовет тебя, бегут мгновения невозвратно, подойди снова к ней, если не хочешь смерти…»
И оборачивается Павел и померкшим взглядом видит, что поздно, уже захлопнулась за нею тяжелая дверь подъезда, она ушла невозвратно, навеки, и как аргус, как цербер стоит, преграждая вход, седой угрюмый швейцар.
— О, о! — взвывает он от боли и ударяет себя в голову, и бежит прочь, сталкиваясь с кем-то. Сам, сам опять губит счастье, все выходит пошло, отвратительно и мерзко, она бы позвала его к себе, Павел мог бы с ней объясниться, рассказать все о предопределении их любви, но он не сделал этого, он опять прошел мимо солнца, и снова перед ним беспросветная, неотменяемая тьма.
Да, вот какие бывают исходы жизни, какие смутные и горькие трагедии вплетает в жизнь Павла судьба; неизвестно для чего, следуя каким целям, она все время сбивает Павла с дороги, усложняя горечь его переживаний рядом слепых, непонятных случайностей, расстраивающих жизнь.
Несколько дней после беседы с Тасей Павел провел безвыходно дома. Раза два к нему присылали от Умитбаева, который был нездоров; посетила его в его одиночестве княжна Лэри, пришедшая от убежища «анахорета» в восторг, но неласково принял кузину Павел; глаза его смотрели уныло, как отравленные смертной отравой.
— Вы такой стали интересный, вы похудели, и глаза у вас какие… — говорила Лэри, непринужденно сидя на его письменном столе. — Почему у вас глаза стали угасшие? Синие тени их окружили — вы были больны?
— Да, был болен, — угрюмо отвечает Павел.
— А может быть, вы влюблены?
— И влюблен.
— И влюблены безнадежно?
— Безнадежно. Оставьте меня.
Раскуривая папироску, поглядывала на него Лэри со смехом. Но странно:
— Ни одна женщина не стоит, дружочек, чтобы из-за нее мучились, как не стоит того же и мужчина. Берите от жизни только светлое и бегите сумерек, разве я не верно живу?
— Нет, Лэри, неверно.
— Одного отрицания мало: докажите, что я не права, докажите мне, что я несчастна.
— Да, Лэри, несчастны мы.
Теперь кузина тихонечко сходит со стола, тихонечко, вкрадчиво приближается, и пальчики ее — на волосах Павла.
— Разве если бы у меня были такие волосы и глаза такие, когда-нибудь плакала бы я?
Уже явная тень сердечности и расположения пробегает от ее глаз к взглядам Павлика. Чувствует он: неверны и неподлинны порхающие слова ее, а подлинно в них чувство, живое и милое, согретое сердцем женщины, хотя бы и потерявшейся, хотя и заблудшей.
Сжимает ее упавшие, потянувшиеся к нему руки Павел, приникает к ее коленям обиженной головой, и вот две слезинки выкатываются из глаз его, отравленных тенями горя, и судорожное рыдание потрясает грудь.
— Лэри, Лэри, как безрадостна жизнь!
Несколько мгновений он плачет покорно и тихо, и похолодевшие холеные пальчики лежат на его лбу, потом склоняется над ним встревоженная Лэри, и раздается шепот, тончайший, как паутинка, и словно золотой:
— Милый мой мальчик, милый и маленький, неужели и в самом деле так полюбили вы?
Молчат оба, словно в такт бьются два сердца, опечаленных одной болью, одним ударом любви.
— Да, Лэри, я полюбил на всю жизнь, а она не любит меня.
Гаснут, вянут в окнах лиловые дали осеннего вечера. Как громадные
черные пальцы, упираются в небо шесть фабричных труб, стемнились купола церквей, и старые крыши, крыши, прикрывающие своим безмолвием тысячи и миллиарды человеческих бед.
— Если бы, Лэри… если бы вы могли понять меня, я все бы вам рассказал.
— Рассказывайте…
— Нет, нет, вы не поймете, вы другого ищете в жизни. То, что мы ищем, далеко и чуждо вам.
— Кто это «мы»?
— Это я и Тася.
— Тася и есть та, которую любите вы?
— Та единая, которую люблю.
— Почему же вы сказали «мы», когда вас она не любит?
— Потому что любит она — и не может любить.
Совсем погасли и очернели лиловые дали. Над трубами всплыла туча, тяжкая, как черная ледяная скала, словно тысячеголовый зверь с шестью головами поднялся над нею, колыша крыльями. Молчание осеннего сумрака повисло над городом и людьми.
— Идите, Лэри, спасибо вам, но мы не поймем друг друга никогда.
Отступает Лэри к зеркалу, оправляет, прощаясь, шляпку.
— А не хотите ли вы, маленький, со мной прокатиться?