Цезарионы
Шрифт:
А та бетонная взлетно-посадочная полоса, которую мы строили под водительством подполковника, она была очень удобна: воспротивившись чрезмерной в отношении к «старикам» строгости нового командира, мы завели строгий порядок – сокращать по этой полосе путь, самовольно посещая прилегающую мирную жизнь. Если б знал тот подполковник, какие гостеприимные миряне жили в окрестных станицах. Какие красавицы и как ласковы донские казачки. Как покладисты были с солдатами сторожа тех окрестных садов, каковых не встретишь у нас на Урале, и сколько диковинно крупных яблок отправили мы в посылках домой. А как чиста и живительна та влага, которой потчевали нас сердобольные миряне.
Уезжая из армии, где остался подполковник со своими заботами у той бетонной полосы, домой, навсегда, ночью через окно вагона я смотрел на гигантскую фигуру на Мамаевом кургане. За много верст виден уперевший небеса меч в руке застывшей в граните женщины. Другая ее рука в призывном жесте повисла в воздухе. Я не был на том кургане, но знаю, есть там другая скульптура – скорбящая
Пройдет несколько лет. Видно, с того аэродрома, который мы строили, поднимутся самолеты и возьмут курс туда, где начальники нашей страны обнаружат вдруг жизненные интересы социалистической системы, – на Афганистан. И, возможно, на тот же аэродром возвращали груз в цинковых гробах – останки сыновей российских. Их матерей олицетворяет та, невидимая издалека, скорбящая на Мамаевом кургане. Но пройдут годы, спохватятся наследники цезарей, признают никчемность афганской войны. Только неистребим варварский инстинкт в их крепких головах. Едва убравшись из Афганистана, новый объект для упражнений найдут они – Чечню. Ату ее! И новые герои родятся в новой войне: Дудаев, Масхадов, Басаев, наши российские солдаты – потомки тех, кто несколько веков назад, как чесотка, утвердились на Кавказе. Утвердились, страдая многовековым болезненным стремлением приращивать территории, хотя спокон и без того не в состоянии были распорядиться по-хозяйски имеющимися-то неизмеримыми пространствами и богатствами. И снова спохватятся обличаемые общественным мнением воители. Да и не до войны, казалось бы; разруха – плод очередных реформ – тех, что решили провести отцы отечества по-кавалеристски, с наскока, – ввергла страну в пучину очередных бед. Но вот, уж и привыкнув к тем "реформам", переживая беды как само собой разумеющееся, мы слышим настроения верховодов, которым надоели почему-то уж очень долго не решающиеся проблемы своей страны, а тут явилась возможность поупражняться во внешней политике. И заверещала скудоумная рать, барахтающаяся в мутной воде близ трона, в котором самодовольно развалился, непонятно, то ли предводитель, то ли жертва событий новейшего времени: подтянуть, повернуть ракеты против НАТО! не дать в обиду братьев славян! там наши интересы! Это они посчет событий в Косово. Того и гляди – снова пойдем на героизм. И несть конца! К Чечне мы, кажется, уже привыкли – к этой так и не прекращенной войне. Начавшему ее правителю недосуг было порешить вопрос: были другие более важные, понимаешь, проблемы – удержаться у власти, не вывалиться по пьяни из трона. А его преемник-назначенец – с молоком матери впитавший осознание непоколебимости величия этой азиатской страны, кивая в сторону безмолвной народной массы: мол, «предположим, мы с народом ошибаемся» – еще на подступах к трону пообещал «мочить в сортирах» непокорных горцев. У моих братьев-башкир из южного Зауралья есть пословица. Грубоватая, но без мата. Потому приведу ее. «Уж лучше задница, которая знает свое дело, чем язык, который не ведает, что мелет».
БОЛЬ МОЯ – ЧЕЧНЯ
Когда в предвкушении легкой прогулки по зазывающим тропинкам безмятежного прошлого я вступил в эту повесть, то не думал обременять ее посвящением двум ближайшим мне созидателям нашего рода. Он испокон отличался замечательным миролюбием, начиная с самого далекого, оставшегося в присной памяти пращура Абкадыра. Сыновья, внуки и правнуки его, а потом и мои отец с сыном потомственно миролюбивы.
Дед мой Кинья на заре прошлого столетия в годы жестоких событий – экспроприаций, братоубийств – дожил отмеренный ему природой, а не случаем век, потому что не ответил, как тысячи его современников, войной на войну. Он первым в округе отдал табун лошадей и все нажитое так называемым экспроприаторам экспроприаторов. Односельчане уберегли богатого соплеменника от высылки и репрессий, памятуя не только добрые дела, но и мирный нрав его. Таким образом, все поколения нашего рода в обозримых временных рамках – не воины. Это факт. И не мне бы прославлять героев или изобличать поджигателей. Так и шло поначалу
Все повествование – и это может отметить сам читатель – вылилось в легкий жанр, не таящий ни глубокомыслия, ни дьявольского подвоха, пока книжица не стала иссякать своими последними страницами. Вот тут-то, как черт из табакерки, выскочил солдат – не мой однополчанин, а воин, герой, защитник или захватчик. А потом – как-то само собой – краткие штрихи: Вьетнам, Афган, Чечня. Они определили последний авторский ракурс.
Как Вьетнам, так и Афган – одинаково бесславное прошлое самых крупных держав планеты. Чечня. Вот она сегодняшняя героика – сегодняшняя боль.
Когда началась эта война, довелось мне ехать в поезде с молоденькой женщиной-чеченкой. Мы неторопливо, не перебивая, выслушивая друг друга, разговаривали о начавших свое движение, как несущий смерть камнепад, событиях. Я удивился тогда мудрости еще не вступившей даже в зрелый возраст представительницы названного так слабого пола.
Тогда я собрался съездить на Северный Кавказ. Уже начитавшись о тех событиях, с набитой оскоминой от телесюжетов, большинство из которых испечены по рецепту того еврея из анекдота: «Сколько будет два плюс два? – А вам сколько надо?». Но поездка сорвалась по непредвиденным семейным обстоятельствам, к тому же и аргументы противников затеи звучали довольно убедительно: слишком опасно. Довелось тогда побывать лишь на подступах к местам «боевой нашей славы».
Поезд Свердловск – Симферополь, словно ответственный за все проблемы людей, прибегнувших к его услугам, пунктуально мчал от станции к станции. Но в сложившейся из двух соседних купе компании, в которой как попутчик был и я, казалось, эти проблемы сиюминутные. Взрачный, ладно скроенный старший лейтенант с десантским знаком на груди, в сопровождении такого же солдата-крепыша, молодая женщина с подвижным, как ртутный шарик, малышом, цыган Колька со своей совсем юной невестой Анжелой, другие парни, девчонки из Кабарды, Осетии, Абхазии видели только одну проблему – как всем вместе разместиться за столиком, который ломился от снеди. Еще больше было здесь продукта, не менее актуального, чем еда, чтоб не утомительной показалась дорога, почему проводник вагона, проходя мимо, старался не смотреть на обилие, чтобы не смущать замечанием сложившееся братство. Компания, что называется, гудела. Нельзя было притушить такую жизнерадостную атмосферу никаким серьезным разговором. В центре внимания всегда оказывался то карапуз, который без устали угощаясь тем, что предлагали ему, вдруг начинал звать маму в дальний конец вагона, чтобы там высказать о своем наболевшем, то солдат, малоречивый и стеснительный, почему и досаждали ему девчата, заалевшему в лице от чрезмерного внимания. И даже когда старший лейтенант по какому-то поводу стал изъясняться на предмет бренности армейского бытия, особенно там, куда он возвращался после командировки, молодежь не отреагировала должным образом. Цыган Колька тронул струны своей старой гитары, и, как тысячи искорок ухнут из потревоженного костра, приглушила разговор стозвукая мелодия. Возлюбленная его, Анжела, в течение дня несколько раз менявшая свой наряд, покорная даже взгляду своего нареченного, как тень присутствовавшая при нем, тихо запела. Компания в такт песне стала прихлопывать, притопывать, а цыганка, подобрав край шифоновой юбки, вышла в проход, явив на суд наш и пассажиров соседних купе определенно лучшее, что было исполнено в эти часы веселья. Колька не отводил взгляда от окна, словно там черпая вдохновение, и лишь рывком локтя принуждал гриф гитары привносить плач в мелодию.
– А ты говоришь – чеченская война, – отложив гитару, присел рядом со старшим лейтенантом Колька. – Я цыган. Мой отец, дед и все, кто раньше, были свободными, как ветер. Времена поменялись – отец осел. Теперь нефтяником в Нижневартовске. А я свободен. Вот невесту возил к нему, чтобы благословил нас. Он уже как русский стал. А я цыган. Никто не отберет у меня мое звание и не повернет в другую веру. Чеченцев я знаю. Есть у меня друзья. Мы братья характерами.
– Извини, Никола, – прервал его старший лейтенант. – Наверно, я не к месту о войне. Просто я солдат. Возвращаюсь туда, откуда такого же вот паренька, как ты, отвез матери с отцом. Погиб. Мы вот с его другом, – он кивнул на сидевшего, опустив голову, солдата, – прощение просили у матери. А она просила передать генералам нашим проклятие.
Та, имевшая романтический абрис, поездка, как я оправдывался уже перед читателем, не завершилась конечным успехом. Хотя назвать малополезным то, что было получено в результате кажущегося увеселительным круиза, – опрометчиво. Вторая попытка была предпринята мной лишь через несколько лет. В главном кабинете страны уже новый хозяин. Специалист по «сортирам». Новые перемещения в верхах и регионах. Только вот неспроста в народе говаривают: шиш на шиш менять – только время терять. Наверно, это наш феномен, российский: кого ни изыщи, ни всели в близрасположенные к главному кабинеты – все как овцой Долли произведенные. То ли прививка какая-то им вводится, чтоб в рот патрону смотрели не моргнув, и речи свои начинали со слов: «как было сказано Вами». Стошнит, ей-ей, стошнит, слушая, как рукоплещут и льстят тому, кто и соломинки еще не поднял с пола: «Все путем!» или «Вы наш Владимир-Ясное солнышко!» Сергей Есенин по счет таких клонированных выразился: «Не голова у тебя, а седалище. В твоих жилах моча, а не кровь. Положить бы тебя во влагалище и начать переделывать вновь».
Войну уже тогда объявили законченной, и войска вывели. Только повстанцам нет до этого дела. Они перенесли свои «сортиры» в школы, в поезда, в самолеты. И даже в столицу. После страшной трагедии в Беслане, как это мне показалось, лицом потемнел наш главный спец по «сортирам». Впервые мне стало жалко его. Пока не услышал все тот же твердый, установленный голос отчитывающегося по поводу принимаемых исчерпывющих мер. Не коленопреклонная просьба к пострадавшим простить его, а всего-то – будто кружку молока дочь его на скатерть пролила. Немного полегчало бедняжке после одиннадцатого сентября: не мне, мол, одному отдуваться. Так что телеграмма-соболезнование Бушу – как бальзам на свою душу была.