Чары
Шрифт:
– Что будете делать с ней?
– С Eternit'e? – Амадеус покачал головой. – Ничего.
Зелеев подался вперед в кресле, его зеленые глаза заблестели.
– Это – уникальное произведение искусства, mon ami. И даже великое.
– Хочется верить.
– Великие произведения искусства должны видеть все, друг мой.
– Да… если они создаются для этого, – Амадеус помолчал. – Но все, чего я хотел – это воссоздать Иринин водопад… во имя памяти о ней… использовать ее дар, чтоб воплотить наше видение в жизнь. И благодаря вам это нам удалось – именно так, как мы
Зелеев молчал, но недолго. Потом он спросил:
– Вы позволите мне взять ее с собой в Париж?
– Нет, – Амадеус покачал отрицательно головой. – Мне хочется, чтобы она осталась здесь. Здесь ее место. Мне очень жаль, Константин. Простите меня.
– Но тогда мы могли бы свозить ее по крайней мере в Женеву, или в Цюрих – если это вам больше понравится. Нет, я хорошо понимаю, что драгоценности и золото – ваша собственность, mon ami. Но согласитесь, вы допускаете, и я в этом совершенно уверен, что львиная доля труда в создании скульптуры принадлежит мне. Что уж там говорить, я – отличный ремесленник. Но это не все. Я – еще, без сомнения, художник и, естественно, я хочу, чтоб мое творенье увидели.
Напряжение в комнате стало почти физически ощутимым, и между ними словно начала вырастать пока еще небольшая стена. Амадеус всегда думал, что Зелеев понимает и разделяет его чувства и намерения. Совершенство скульптуры, достигнутое их совместным трудом, не имело для него ничего общего с ее стоимостной ценностью или возможным публичным признанием ее высоких художественных достоинств.
– Я думал, что вы понимаете, Константин, что я чувствую, понимаете с самого начала… что такое для меня Eternit'e, – пытался он объяснить Зелееву. – Мне казалось, вы понимаете… это – моя сокровенная любовь к Ирине. Просто воплощенная память о ней. Это – очень личное, и не имеет никакого отношения к другим.
Русский встал с кресла.
– Я понимал это, – холодок закрался в его голос. – Но на нее ушли пять лет моей жизни – так же, как и вашей, мой друг. В нее влилась вся моя творческая сила, моя душа – не только ваша.
Амадеус в упор взглянул на него.
– Чего вы хотите? – не выдержал он.
– Совсем немного, – Зелеев сделал паузу. – Итак, это – моя лучшая работа. Из всего, что я сделал. Звучит не как пустые слова, не правда ли? И, я это чувствую, – самая прекрасная. Я также верю, что она может стать самой завораживающей, магической игрой фантазии, которая когда-либо была воплощена со времен исчезновения Дома Фаберже. И это тоже – не хухры-мухры, mon ami. Я не прав?
Какое-то время он поглаживал свои рыжие усы, и глаза его были подернуты дымкой.
– Я хочу, чтобы кто-нибудь – пусть только один человек, если это все, что вы можете мне позволить… но только пусть это будет человек, обладающий талантом и знаниями истинного ценителя, – мог взглянуть на скульптуру и вынести свой приговор.
– Что именно он должен оценить? Ее стоимость?
– Не смешите
Амадеус не отвечал какое-то время.
– Нет, – сказал он наконец. – Но при одном условии.
– Каком?
– Анонимность, – он заставил себя прямо взглянуть на Зелеева. – Вы можете взять Eternit'e – как вы и хотите, и показать ее одному-единственному эксперту. Но вы не должны ни словом обмолвиться о ее связи со мной или с Ириной. Не должно быть ни единого слуха о драгоценностях Малинских.
Огонек иронии резко полоснул в зеленых глазах Зелеева.
– Позволено мне упомянуть мое? Мою заинтересованность в создании этого шедевра?
– Ради бога, – Амадеус опять сделал паузу. – Но если ваш эксперт сделает хотя бы малейший намек на ее стоимость – я ничего не хочу об этом знать.
Он протянул руку.
– Вы согласны?
– Полностью, – пальцы Зелеева крепко ухватились за руку Амадеуса. – И я вам благодарен.
– Вам не за что благодарить меня, Константин. Кривая, но вполне пристойная усмешка появилась на лице русского.
– Нашлись бы многие, кто согласился б с вами, мой друг. И хотя, похоже, вы сомневаетесь во мне, я вас понимаю, Амадеус Габриэл.
Зелеев уехал неделей позже – в неопределенном направлении. Скульптура была любовно завернута и положена в самый маленький его кожаный саквояж.
– Я ни за что не выпущу ее из рук, – убеждал он Амадеуса. – И я вернусь через неделю – клянусь вам в этом.
Он улыбнулся.
– Вы доверяете мне?
– Полностью.
– Многие назвали бы вас за это дураком.
– Это их дело. Я вам верю, – Амадеус спокойно смотрел на русского. – Так же, как верю, что вы не будете напиваться, пока это находится в ваших руках. Потому что знаю – вы дорожите ею так же, как и я.
Зелеев вернулся на шесть дней позже.
– Ну что? – тихо спросил Амадеус.
– Вы хотите знать?
– Только то, довольны ли вы, Константин Иванович, – Амадеус пристально рассматривал лицо своего друга, ища на нем признаки удовлетворения или разочарования, но не увидел ничего. – Вы, наверно, азартный игрок и могли бы отлично выигрывать в покер.
Зелеев усмехнулся.
– Да, имел такую славу.
– Так вы довольны? – Вновь спросил Амадеус.
Зелеев улыбнулся.
– Спасибо вам, мой друг.
Он остался в Давосе на месяц – отчасти потому, что опять должен был приехать Александр, в середине мая. Мальчик был здесь уже дважды после своего приезда в 1929-м, и оба раза – хотя отец и Зелеев работали в поте лица над скульптурой – они даже мельком не позволяли ему взглянуть на то, что у них получалось и не объясняли, что же именно такое они пытаются создать.
Теперь Александру было уже шестнадцать. Он был высоким, как отец, хотя и легче сложен, и с привлекательным лицом – чему был обязан больше Хильдегард, чем Амадеусу.