Чаша полыни. Любовь и судьбы на фоне эпохальных событий 20 века
Шрифт:
В этих стихах Жаботинский щедро рассыпал намеки на свою политическую биографию. А то, что душе свойственно забывать, Нина и без него знала.
И вот они опять гуляют по улочкам старого Парижа, задерживаются в букинистических лавках и антикварных магазинах, рассматривают какие-то старинные карты и гравюры. Уже к вечеру попадают на Монпарнас, где долго сидят на террасе кафе, наблюдая за людским муравейником.
Наступает вечер, и в уличные толпы постепенно вкрапляется та особенная публика, которая оживает с наступлением темноты и исчезает
Пора уходить, но они еще не хотят расставаться. Берут такси и едут в ночное кафе на rue Royal.
— Над чем вы сейчас работаете? — спросил Жаботинский.
Она ответила, что пишет биографический роман о Чайковском.
— Человеческая биография, — произнес он, — это история конструкций души. Такой жанр требует особого искусства, потому что совсем не просто обнажить скрепы и швы сложного характера.
— В «Рассвете», — поменяла она тему, — я прочла главу из «Пятеро». Сколько там южного солнца и ностальгии. Это так хорошо, что у меня нет слов. Наверно, это глупо и бестактно — восторгаться вещью, не имея о ней полного представления.
— Да, роман еще не дописан, — улыбнулся Жаботинский. — Я хотел показать — на примере одной семьи, — как свела с нами счеты вся предшествующая эпоха еврейского обрусения. Но «память сердца» не позволила этого сделать, и возникла проза о моем любимом городе. О людях, ставших частью моей души, обреченных на гибель в мистерии жизни. Недавно закончил главку с историей о рыцаре без сердца, который очень тосковал, потому что ничего не чувствовал. Тогда его друг-часовщик сделал хитрую пружину, вставил ему в грудь и завел… Завел навсегда… Рыцарь с пружиной стал образцовым героем. Защищал вдов и сирот, убивал драконов, освободил из заточения прекрасную Веронику, женился на ней. А спустя много лет, покрытый славой и ранами, он разыскал часовщика и взмолился: «Да ведь не люблю я ни вдов, ни сирот, ни убивать драконов. И Веронику не люблю. Все это твоя пружина. Осточертело! Вынь!»
— Владимир Евгеньевич, — ахнула Нина, — да ведь эту притчу вы о себе написали. Признайтесь, что не так уж вы все это любите — политику, Палестину, угнетенных евреев. Так почему бы вам не избавиться от этой пружины, которая мешает жить, как велит сердце?
Жаботинский задумался на минуту, комкая в руках салфетку:
— Дело в том, Нина, что пружину вложил Тот, кто «благ и всемогущ». А посему вынуть ее невозможно, как бы мне этого ни хотелось. Все, что мне отпущено, и все, чем я обладаю, принадлежит не мне. Я не вправе распоряжаться этим капиталом в своих целях.
— Понимаю, но язык вашей души, а значит, и вашей истинной жизни — русский, — сказала Нина.
Жаботинский пожал плечами.
— Что вы думаете о Сирине? — внезапно спросила Нина. — Мне кажется, что появление такого грандиозного дарования в нашей среде оправдывает само существование русской эмиграции.
— Недавно прочел в «Современных записках» его «Соглядатая», — ответил Жаботинский. — Талантливо сделано, ничего не скажешь. Сирин великолепно имитирует
— Но разве искусство это не имитация жизни? — не согласилась Нина. — Вся русская литература — концептуальна, а для Сирина вообще неприемлемы любые концепции и тезисы. Его писательство, основанное на интуитивном восприятии мира, похоже на шаманство, и это замечательно.
— Возможно, вы и правы, — не стал вступать в полемику Жаботинский. — Будущее покажет… Вообще-то у меня почти нет времени читать, о чем я очень жалею. А вы много читаете?
— Много, но в основном не читаю, а перечитываю. Единственное хорошее, что еще осталось в мире, — это музыка и несколько книг. Недавно стала перечитывать «Преступление и наказание» — и бросила. По-моему, это одна из самых жестоких книг на свете.
— Верно, — согласился Жаботинский, — все там от начала и до конца пронизано злом, безнадежностью, пьянством, голодной тоской, отчаянием. Жирные волосы, заплеванные парадные, засаленные костюмы, похожие на узкие гробы комнаты, где зреют мысли о диком бессмысленном преступлении.
— Ну и к чему все это? Разве литература не должна учить добру?
— Литература ничему не должна учить, — сказал Жаботинский.
Когда они попрощались, город, как спящее чудовище, уже ворочался, просыпаясь.
Убийственное лето
Александра Николаевна
В то последнее в его жизни лето Виктор колесил по Европе, как корабль-призрак. Возникал и тут же исчезал, чтобы появиться в другом месте. Лондон, Антверпен, Краков, Берлин, Прага, Париж, Вена и опять Берлин. Калейдоскоп городов, отелей, выступлений и деловых контактов. Жара стояла убийственная. Под вечер у него обычно раскалывалась голова от тяжелейшей мигрени. Он плохо переносил жару и, спеша на какую-то очередную важную встречу, с отвращением глотал пропитанный зноем воздух.
В Вену он прибыл ночным поездом и в хорошем настроении, потому что сумел выспаться в дороге, несмотря на отсутствие спального вагона. Он долго шел к своей гостинице тихими венскими улицами. Уже бледнели далекие звезды, но тьма еще не исчезла. Не смешиваясь со светом, она медленно отступала под его натиском.
Вена, как бы предчувствуя уготованное ей будущее, жила в тревожном ожидании чего-то зловещего. Ему пришлось сделать усилие над собой, чтобы вспомнить, что это город музыки, танцев, театра, легкой эротики и утонченной изысканности.
Такой была Вена семь лет назад, когда, приехав на экономический семинар, он застрял здесь на две недели, из-за женщины, которую потом долго старался вычеркнуть из памяти. Но память ведь не записная книжка.
У него уже тогда были хорошие связи в европейских деловых кругах — и однажды какой-то маклер, которому он помог разобраться в сложной ситуации с ценными бумагами, подарил ему два билета на концерт Шаляпина.
Это был щедрый подарок. Русский гений давал в Вене только один концерт. Билеты были давно распроданы, и перекупщики требовали за них бешеные деньги.