Часовщик. Зима
Шрифт:
Плотная синева за окном сменилась жидкими чернилами, разбавленными молочными фонарными подтеками. Часы показывали десять, гремели закрываемые двери, мимо проходили знакомые продавцы и хозяева бутиков. Иван несвойственным ему нервным движением бросил последнюю деталь в стакан, выдернул из шкафа куртку, клацнул общим выключателем, шлепнул роллет и, прихрамывая, быстро пошел к выходу.
В магазин заходить не стал. Было слишком холодно. Хотелось одного: прийти домой, налить горячего чая и ни о чем не думать. Стараясь двигаться тихо, быстро пересек площадку, закрыл за собой дверь, скинул ботинки, плюхнулся в старое кресло, вцепился в деревянные подлокотники, задрал голову и, закрыв глаза, помычал. Сначала негромко.
Он помолчал, прислушался к разрядившемуся пространству и помычал ещё, прицельно, гоняя из угла в угол тела пару пугливых паровых туч. Потом повернулся в сторону полочки секретера, к парням, но, ничего не сказав, лишь устало прикрыл глаза.
За окном колотили клюшками. Щелкали по его голове. В пустом вечернем дворе каждый удар по шайбе расщеплялся на десяток отраженных цоканий, поднимавшихся от коробки в дымный просвет между домами.
Иван встал, нажал выключатель торшера, достал из ровных рядов хрусталя в серванте граненую пивную кружку, сдул пыль. Принес из холодильника бутылку и перелил пиво в открытый бочонок. Подарок отцу от предприятия. Отец принес четыре штуки под новый год вместе с авоськой мандаринов, и Ваня был очень горд, что смог прочитать на донышке "тридцать пять копеек". Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть. Он поднял кружку выше и взглянул на дно. Так и есть, тридцать пять. И штамп знака качества. Такой, как ставила в его тетрадях первая учительница.
В тот же год он нарисовал схему расстановки стеклянных фигур на посудных полках, обозначив рюмки пешками, а офицерами – стаканы для вина. С тех пор в дислокации войск буфета ничего не поменялось.
Ему нравилось, когда мама перед большими праздниками ставила на большой круглый стол таз с горячей водой, щедро сыпала в него из картонной цветной пачки белую соду, погружала по очереди стекло и хрусталь, мыла, потом натирала до блеска так, что бокалы скрипели и взвизгивали, радостно звенела фужерами. Стекло ловило солнечные блики, а он чувствовал себя полным и счастливым. Потом они вместе выставляли посуду замысловатыми змейками и шахматками, разбавляя прозрачность толстыми лужами радужного цветного стекла.
Он тосковал по дому, по мальчикам. Распознавал такие дни по тому, что не хотелось здороваться с фотобумагой. На месте любопытных глаз, встречавших его каждый день, стояла цветная картинка с заломанными углами. Он не хотел с ней разговаривать. Он хотел их видеть.
Иван сидел в тишине, изредка стуча ногтем по боку кружки. Сквозь задернутые шторы просачивались прожектора спортивной площадки и цветные заплатки окон дома напротив. Жизнь напоминала ему размеренное качание множества маятников, толкающих плотный воздух. Однажды получив её единым взмахом невидимой и всевластной руки, люди, бойко и радостно звонкнув, начинают свой ход. Со временем размахи ослабевают, но по неумолимым законам в их сутках по-прежнему остается двадцать четыре часа – и мир начинает проплывать всё более медленно. Зимы становятся долгими, а разговоры неспешными. Он чувствовал и себя пролетающим в невероятной пустоте, откуда плохо, как в густом тумане, слышны голоса других.
Мы все подвешены на нити одинаковой длины суетной жизни, одной планеты, одних городов и стран. И качаемся на ней точно так же, как и наши соседи. А при падении у нас сломается ось, и мы встанем. Можно сколько угодно убыстряться, спешить и суетиться, но результат будет одним: ты не размахнешься шире, и бег твой будет постепенно угасать. Когда он думал об этом, ему казалось, что он видит начальный замысел и итог.
На боку торшера красовались зеленые кругляши и ромбы. Когда младшего спросили, что это, он, вытирая о штаны руки в зеленом фломастере, сказал: "Машины". Лера тогда рассмеялась и пообещала, что теперь каждый вечер, когда они будут включать лампу, торшер будет жужжать, как
Губы сами собой растянулись к ушам. Каракули напоминали рисунки зеленкой. Когда он падал, мама брала темный пузырек с жидкой зеленью, обильно мочила в ней карандаш с ваткой и рисовала кружок на месте ссадины. А потом добавляла лучи или второе колесо – и Ваня ходил в зеленых солнышках и подводных минах. Иногда его друзья просили нарисовать им что-нибудь тоже – и мама рисовала.
Он прислушался к крикам на хоккейной площадке, перебиваемым сухими щелчками клюшек и шайб. Гудели штанги, ерзали на разворотах коньки. С каждым скрипом сильнее вжимался в высокую спинку, в плюшевые, знакомые с детства накидки. Хотелось впечататься в мягкий ворс, под него, в старое кресло, стать одним из разводов на его обивке. Раствориться в изогнутых линиях деревянного остова, не раз им с отцом переобшитого и пройденного морилкой и лаком.
Он прожил в этом доме всю свою жизнь, знал каждую ступеньку. Так же играл во дворе в хоккей, только коробки не было, и они стучали клюшками между сугробов. Стоял в воротах, пропуская гол всякий раз, когда мама, высунувшись в форточку, звала домой. Под кожей у старого кресла текла родная спокойная кровь.
Свет фонарей не спеша бродил по стене. Проезжавшие машины оглаживали фарами песочно-серое пространство по ногам людей и осла. Кусок старой стены с потертыми красками на облупившейся штукатурке нес вдоль обоев мемориальную женщину с решительным лицом и ребенком на коленях. Они снова были одни: полированная стенка, платяной шкаф с ключом, плазменная панель телевизора и вечная процессия – женщина, ребенок, пожилой мужчина и странный коренастый ангел с дымчатым хвостом вместо ног. Только Лера могла составить из всего этого будни. Для Ивана их было слишком много.
Он выплыл на поверхность. В тишине и голове тикали клюшки. Посмотрел на тапочки на вытянутых под журнальный стол ногах – до тошноты хотелось есть. Но он пересилил себя. Выдвинул подбородок, подтащил ноги под кресло, поставил стакан, стянул через голову джемпер, расстегнув манжеты, стряхнул рубашку, бросил на спинку кресла и пошел спать.
Глава 3. Вероника
Вероника отмахнула толстое полосатое полотнище к левому краю окна, правое отвела к правому и завернула за белый мебельный крючок на стене. Витиеватый рожок, за который, как за уши, заправлялась занавеска, радовал глаз и руку и хорошо держал тяжелую штору. "Я – молодец", – похвалила она свою изобретательность и золотые руки. Через белый тюль рассеялся свет.
– Зачем? – не поворачиваясь, простонало одеяло.
– Затем, что утро. Вставай, соня.
Вероника села на край кровати, туго обхватила плечи дочери ватным краем, обняла и прижалась щекой:
– Вставай, зайка.
Тоня дернула плечом, вырвав одеяло из-под ее руки, натянула его на голову и, сжавшись, сильнее уткнулась в подушку.
– Встава-ай, – Вероника осторожно провела по жесткой спине.
Спина молчала и топорщилась. Она неуверенно погладила шероховатый ситец.
– Вставай, ребенок, – повторила она шепотом.
Тоня цыкнула, оттолкнув её руки, резко отбросила одеяло, отшатнулась к другому краю кровати, протиснулась между столом и стулом и, с силой вбивая пятками в плиты пола линолеум, вывалилась в коридор. Затрещали выключатели, что-то билось и падало. За хлопком двери туалета полилась вода.
Вероника осиротело свернулась. Подтянула мгновенно высохшие ладони к животу и, перегнувшись через них, проводила удаляющийся звон. Переждала, пока текущая за стеной вода не заполнила все пустоты, покачалась, пошевелила краем воронки рта, сглотнула, медленно подняв, вытянула вперед подбородок и сощурилась на поднимавшееся солнце. По тяжу, натянувшемуся по шее к груди, ползли теплые блики. Они грели и ласкали уставшую кожу.