Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
От мамы приходили теперь более спокойные письма. Не то чтобы я освободился от подозрений. Просто в дознании относительно меня отсутствовал какой-либо прогресс. Газеты моего родного города писали обо мне, хотя и были в своих оценках сдержаннее, нежели газеты других городов. Однажды мама мне сообщила, что ходила в кирпичный собор Святого Николая, защитника моряков, чтобы послушать некоторые мои сочинения. («Твой отец отказался пойти со мной; но я встретила в этой церкви господина Дюменегульда».) Она встретила судовладельца, который мог бы представиться ей еще год назад. Они сели рядом. Слушали вместе чужеродные звуки, которые все же должны были быть им близки. Но они не были близки даже моей матери. Она только удивлялась, и ее сердце билось сильнее от глубоко запрятанной гордости. («Когда заиграл орган — а в программке значились прелюдия, пассакалия и фуга, и я прочитала, что все это написано тобой, — у меня на мгновение потемнело перед глазами. Я увидела, что пламя свечей в латунных светильниках, прикрепленных к побеленным колоннам, сделалось черным. А звуки напирали сверху, резкие и разреженные, для меня очень чужеродные — соленые, можно сказать. Я удивлялась, что это сочинение такое длинное. Оно продолжалось двадцать минут или даже больше, так сказал мне потом господин Дюменегульд».) Она удивлялась, что это сочинение такое длинное… И она «чуть не умерла», когда к принципалам и микстурам прибавились трубные голоса{355}. (Я помню эту трубу длиной в 32 фута, с ее латунным язычком и могучим толстостенным оловянным
Она была старой и печальной; но и для нее еще существовало Позже. Моя слава возрастала. Мама мало об этом знала или не знала вообще. Но однажды судовладелец написал ей, что филармонический оркестр нашего города исполнит мои сочинения; он, дескать, решился заранее заказать билеты для нее и моего отца, ибо опасался, что это музыкальное событие может ускользнуть от ее внимания… На сей раз мой отец подчинился необходимости пойти на концерт. Вчетвером — четвертым был слуга Кастор, так я предполагаю — сидели они в одном из первых рядов. Мой отец по такому случаю облачился во фрак (мама это особо отметила). Мама сразу же столкнулась с расстроившим ее обстоятельством. На программке было напечатано крупными буквами; ЗАРУБЕЖНЫЕ КОМПОЗИТОРЫ. После моего имени стояла звездочка, а в сноске уточнялось, что родился я в моем родном городе, однако теперь являюсь гражданином Швеции. Отец воспринял это как оскорбление; мама же, наоборот, почувствовала, что приблизилась ко мне, после того как нашла столь четкое указание на мою новую родину. («— Он не хочет возвращаться домой, — сказал мне господин Дюменегульд. — Уж не знаю, по каким причинам. —») Вторая половина вечера была целиком отведена моим сочинениям. Эти четверо, выходит, пришли слишком рано. Они с нетерпением ждали, когда закончится первая часть. Потом начался антракт. Когда после него оркестранты, как обычно, принялись настраивать инструменты, у моей мамы вдруг вспотели ладони. Глаза ее загорелись. Отец, обычно столь сдержанный, тоже разволновался. В программке значились три произведения: та самая быстро написанная симфония фа мажор, сюита и Chanson des oiseaux, которую в те годы играли очень часто. («Когда человек во фраке поднялся на подиум и взмахнул дирижерской палочкой, меня охватил страх; я подумала, что все это мне снится или что прямо сейчас кто-то выйдет и объявит: мол, произошла ошибка, композитора по имени Густав Аниас Хорн не существует… Но я не пробудилась от сна, и никто такого заявления не сделал. Руки капельмейстера задвигались, и полились темные звуки духовых инструментов: вначале, как потом объяснил мне господин Дюменегульд, звучали фаготы и кларнеты. Я была потрясена. Передо мной выстраивалось царство из красок и звуков — правда, непостижимое для моей глупой головы, но все же исполненное простой красоты, которую я понимаю. Порой мне казалось, будто звуки рожков и скрипок проносятся высоко надо мной, и эта звуковая волна оставалась для меня лишенной образов. Я очень мало понимаю в музыке; и я, несмотря на всю радость, непрестанно боялась: удалось ли тебе сделать эту вещь так, как ты сам мог бы себе пожелать».) Она боялась!.. Но всеобщее воодушевление захватило и ее. Сюиту она слушала уже спокойнее. Правда, сына в ней опять-таки не узнала. Но его имя стояло надо всем, что происходило. Имя играет важную роль. («Я постепенно поняла, что это большое музыкальное событие. Я узнала, что в концертном зале присутствуют первый бургомистр{357} и ректор университета; а один из членов сената после концерта пожал мне руку. Не представляю, откуда он узнал, что я твоя мать».) Chanson des oiseaux ей понравилась. Ей казалось, что эта вещь для ее ума постижима. Маме слышалось непрерывное птичье пение. Головокружительные, нескончаемые трели, издаваемые неведомой волшебной птицей. И посреди этого пения вдруг наступило дурманящее затишье, как бывает в полдень жаркого летнего дня. Отдаленное громыхание грозы; но из самой этой духоты, подобно освежающему дождю, вдруг хлынула успокоительная возвышенная мелодия… Так мама описывала трагическую среднюю часть, которую я сочинял с совсем другими мыслями и ощущениями, лежа на мостках над ложем реки в Уррланде. — Возможно, мама лишь повторила слова другого человека. («Аплодисменты все не кончались. Люди выкрикивали твое имя. Распространился слух, что ты наверняка сидишь в зале. Твой отец поднялся, будто хотел что-то сказать. Но до этого дело не дошло… С того вечера он стал еще молчаливее; есть что-то неестественное в том, как мало он говорит».) Судовладелец пригласил их распить бутылку вина. Тот четвертый упомянул, что присутствовал при кораблекрушении «Лаис». И что знает меня лично. (Больше мои родители ничего от него не услышали.) Это наверняка был Кастор. Кастор слышал некоторые мои сочинения. Значит, когда мое письмо дойдет до него, он будет знать, что задолжал мне ответ. И если даже он доверится судовладельцу, то все равно не сможет принять другого решения, кроме того, что я должен получить ответ. Им придется оказать мне толику внешнего уважения, что бы они обо мне ни думали. («Он не хочет возвращаться домой: твой отец часто повторяет эту фразу. То есть — прежнее обвинение, только замаскированное; ведь и господин Дюменегульд де Рошмон больше не строит необоснованные догадки, а говорит только об очевидных последствиях твоего проступка… Твое поведение загадочно. Для моей бедной головы оно совершенно непостижимо. Ты же знаешь: любая вина не исключает возможности прощения. И даже если люди настолько слабы, что не хотят прощать, то для виновного все равно открыт прямой путь осознания своей вины и раскаяния».) Я должен был бы ответить ей, что я отщепенец, что ее слова не могут добраться ни до одной из инстанций моей души. Что я жалею ее, мою маму, и даже обращаю к ней часть изливающейся из меня любви; но вера в нравственный
Он тоже скончался: мой отец. Меня известило об этом какое-то официальное ведомство. От отца мне досталось несколько тысяч крон. Он не лишил меня наследства, он ничего против меня не предпринял; такая задача ему на долю не выпала. Его задача заключалась в другом: терпеть мое существование, не пытаясь мне отмстить, — потому что я был его сыном. Его могила и могила мамы находятся на публичном кладбище в моем родном городе — какой-то садовник, за плату, год за годом ухаживает за их могильным участком. Пятьдесят лет за участком будут ухаживать. А потом сила моей воли и внесенных денег иссякнет. Потом их могильный покой будет безвозвратно нарушен. Ужасно — это организованное осквернение могил. Но священники все еще пытаются сохранить лицо. И произносят слова, слова… С моими родителями всё кончено. И с Тутайном всё кончено. Только между мной и господином Дюменегульдом еще пульсирует сила подозрений. — Разве уже не поздно для какого-то прояснения? У всякой вины когда-то истекает срок давности: она уподобляется дереву, с которого облетела листва. Разве мне не придется вскоре стыдиться своего теперешнего любопытства? Почему же во мне нет покоя? Почему мне так важно найти логику в мерах, предпринимаемых Судьбой?
Мой отец умер позже, чем мама, и позже, чем Тутайн. Он так состарился, что потерял слух. Он больше не мог услышать, что его сын написал новую музыку. Воспоминание о великолепном вечере в концертном зале, когда они сидели вчетвером в одном из первых рядов, потускнело. Может, отец влачил жалкое существование. И ему уже не доводилось встречаться с господином Дюменегульдом де Рошмоном. Может, отец с его уже нетвердым умом под конец обрел покой — в такой мере, что смог полностью позабыть меня.
(Весенняя усталость во мне. Душно, сладко, томительно, почти аморфно накатывает на меня это опьянение. Напрасно жду я какого-то тоскования. Я для него не открыт. Повсеместное произрастание, которое насилует почву воскресшими напрягшимися корнями: заквашивает ее, разрыхляет, миллиардами ртов высасывает, — до меня оно добирается только похотливыми запахами гниения или спаривания. Распускаются первые цветы. Фиолетовые и желтые аккорды начинают звучать среди старого мха, прелых листьев и свежей зелени. Происходит великое волшебство: разворачиваются листья, проклюнувшиеся из буро-смолистых почек.)
Кобыла Тутайна принесла жеребенка. Тутайн обрадовался. Год спустя на свет появился еще один жеребенок. Тутайн обрадовался и этому животному. Ему казалось, благие дары Бытия никогда не иссякнут. Дом и двор торговца лошадьми были для него неизменно открыты, будто стали и его собственностью, Тутайн проводил дни в повозке или в маленькой конторе Гёсты, производя подсчеты и болтая с хозяином; кроме того, время от времени ездил на ярмарки. Он занимался торговлей, как научился этому прежде, и наслаждался каждым мгновением. Он все еще делил со мной жилище; но только изредка сердце его настолько переполнялось, что у него развязывался язык. Определенно у него были и другие друзья или приятели, помимо меня. Я с ними не знакомился. А когда однажды допустил исключение из этого правила, в нашу дверь постучалась беда.
Гёста заметно сдал. Он не изменил жизненные привычки, никакая болезнь его не поразила, из глаз не исчезли веселые огоньки. Но кожа потускнела и покрылась морщинами. Волосы, до тех пор лишь слегка тронутые сединой, внезапно сплошь побелели. Руки начали дрожать. Зубы и белки глаз подернулись желтизной. Гёста перестал ездить по хуторам. И не торговал больше. Оставил для своих ног лишь две-три дороги. По утрам его часто можно было увидеть в лавке виноторговца. Он там выпивал, стоя, несколько стаканов… По прошествии года хозяин уже пододвигал ему стул, чтобы он сел. И Гёста садился и не торопился вставать. Беседовал с хозяином. А как только в лавку заходил другой посетитель, говорил:
— Славное винцо. Оно мне по вкусу. Запакуйте для меня десять бутылок.
Он никогда не забывал произнести эту формулу. Он ведь сидел не в питейном заведении… Ближе к полудню Гёста наведывался в маленькую закусочную, съедал там два бутерброда с сельдью и выпивал рюмку обычного шнапса. Меня он тоже навещал. И не забывал прихватить с собой что-нибудь из выпивки. Ему нравилось бывать у меня. Я должен был играть ему на рояле, пока он пил.
— Тутайн старательный, — говорил он иногда; и его радовало, что не он сам, а Тутайн теперь ездит по хуторам, или сидит в конторе и ведет подсчеты, или болтает с крестьянами, или требует от конюха, чтобы тот добросовестно исполнял свой долг.
— Я проживу теперь дольше благодаря его старательности, — сказал как-то Гёста. Я не понял, что он имеет в виду. Встретившись со мной, он иногда говорил:
— Забавная мы с тобой пара: старый человек и великий человек. Старый человек счастлив, потому что он стар. Великий человек печален, потому что ему так на роду написано. Яркий свет отбрасывает большую тень…
Гёста льстил мне, а я это допускал.
Однажды утром жена Гёсты неистово заколотила в нашу дверь. И ворвалась в дом, прежде чем Тутайн успел полностью эту дверь открыть.
— Гёста умер! — крикнула она с порога. — Лежит мертвый в постели. Его не узнать. Лицо всё перекосилось… Я спала в комнате рядом. И ничего не слышала.
Мы хотели сразу пойти туда; но она нас удержала.
— Прежде чем вы его увидите (она использовала, когда обращалась к нам обоим, более фамильярную из двух форм местоимения «вы»{359}, а Тутайну говорила «ты»; хотя я был едва знаком с этой женщиной, Тутайн же всегда держался с ней холодно)… Прежде чем пойдете к нему, нам троим надо уладить кое-какие вопросы.