Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
Теперь это высокое, как башня, здание обрушилось, потому что действительность использует в игре против меня свою вероятную инаковость — она расселась, словно чрево Иуды{367}. Мои прежние предположения обломками валяются вокруг. Я должен привыкнуть к новой уверенности: что у меня нет ничего общего с господином Дюменегульдом и его заурядными или ожесточенными мыслями. Остается вот какой неприятный остаток: он заподозрил, что я виновен в смерти Эллены. Он знал то, что, видимо, осталось скрытым от офицера: что исчезновение девушки и крушение корабля произошли не одновременно. И потому его (господина Дюменегульда) выводы относительно гибели «Лаис» не могли не отличаться от выводов офицера. Я должен наконец это понять… и учитывать в дальнейших рассуждениях: о характере груза судовладелец знал так же мало, как суперкарго, — ни на йоту больше.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
На мою авантюру как бы льется дождь. И смывает с нее пыль. Я совсем потерял мужество. Не было никакой крови в досках «Лаис». Не было мальчишеской или женской плоти в ящиках. Никакое гниющее привидение не висело,
Я пытаюсь продолжать разговор с собой. Теперь это едва ли мне удается. Реальность и одновременность многообразных событий — они, похоже, тем больше от нас отдаляются, чем глубже мы хотим их понять. — Мучительная пустота распространяется вокруг меня. Как если бы мои глаза больше не могли воспринимать то, что видят. Из-за пресыщения: ведь им вновь и вновь приходится смотреть, как что-то выставляет себя на обозрение. Весна сделалась чудовищной. Она пробивается наружу сквозь почвенный мякиш. Она падает сверху вместе со светом и вместе с тьмой — как планктон, который опускается на дно моря. Я нахожу убежище в физической работе. Как легко и приятно делать что-то посредством мускулов! Камень, который ты откатываешь в сторону, меняет свое местоположение, и это — нечто остающееся. Бревно, которое ты раскалываешь, больше не соединится; сад, если землю в нем перекопать, обработать мотыгой и чем-то засадить, принесет урожай… Я привозил из леса дрова. Я выпускал Илок попастись на сочный клеверный луг, а сам, словно пастушок, сидел на склоне холма. Мои дни, как всегда, продолжались с утра и до вечера. Однако теперь по вечерам я валился в постель как подкошенный: вымотанный работой и все же радостный, потому что справился с ней; и спокойный, потому что на время отодвинул от себя свои мысли.
Наверное, лучше всего будет, если я на несколько дней распрощаюсь с этим свидетельством, вытащу из сарая коляску, загружу ее провиантом и отправлюсь с Илок кружить по дорогам. Мы будем двигаться мимо чужих домов и садов, вдоль придорожных канав и горных склонов, через лес, вслед за линиями телеграфных проводов. Зеленые холмы с уже засеянными полями безмятежно раскинутся по обеим сторонам дороги, как только расступится лес. Вода в ручьях чистая и свежая… — Я должен излечить какую-то рану во мне. По вечерам я пью в корчме темное пиво и шнапс. Эли приходится с этим мириться, я его беру с собой.
Может быть, ОН снова мне встретится. Ведь ОН знает, что мое положение изменилось: я узнал нечто такое, что на протяжении десятилетий было от меня скрыто. Когда моему новому знанию исполнится неделя, оно потеряет силу. Важно, чтобы оно не стало сильнее, чем я. Иначе может случиться, что я увижу другую сторону моего бытия: свой внешний облик, — что шагну навстречу себе самому, пугалу, и вынужден буду подумать о себе то, что думали обо мне все, кто когда-либо меня видел и ко мне прикасался. Или, по крайней мере, — что думали те немногие, чья теплая плоть лежала рядом с моей. Иначе может случиться, что я совершенно потеряю себя. — Я уже стал весьма неотчетливым. Я лишился желаний. Мне не хватает чужого голоса. Плохо, что гроб молчит{368}. — Я плачу, Тутайн.
Июнь{369}
Я ЕМУ не встретился. В те дни, сверхярко озаренные солнцем, растения повсюду шли в рост. Из-за полуденной жары казалось, будто струи воздуха ткут над землей полотнище радости. И я хотел, чтобы так оно и было, как кажется. К вечеру становилось прохладно, мне нравилось в эти часы сидеть в зале какой-нибудь корчмы. Как правило, я там находился один. Я ждал ЕГО — ждал, что вот сейчас ОН войдет. Но ОН не приходил. У меня было достаточно времени, чтобы унять свое беспокойство. Вообще-то нет ничего хорошего в том, чтобы часами пить пиво и шнапс, а под конец заливать себе в глотку горячий крепкий чай, чтобы потом бесчувственно рухнуть в чужую холодную постель… Зато в такие ночи я спал без сновидений. Каждая трапеза доставляла мне чистую радость. Уже одно предчувствие аромата кофе и свежего пшеничного хлеба наполняло мой рот слюной. Я наслаждался счастьем, сопряженным с такой свободой.
В лесной гостинице «Галлингбакке» мы продержались два дня. Потому что после обеда, в первый день, я снова лег в постель и в отсутствие Тутайна стал размышлять о совершенном им убийстве Эллены — ведь за два десятка прожитых вместе лет мы с ним так и не внесли в это дело ясность. Его признание предшествовало нашей дружбе. Тутайн его никогда больше не повторял, ничего в сказанном не менял и ни от чего не отказывался. Признание лежало на своем месте, как камень. Тутайн говорил, что у него не было намерения убить Эллену. Но он говорил также, что его вина была внезапной. Тут есть противоречие. Убийцей он мог стать лишь в результате внезапной вины. А то, что у него
Я должен теперь рассказать об этом самом непостижимом отрезке нашей совместной жизни. Я не знаю, как мне научиться выбирать слова, которые не были бы двусмысленными. Ведь то, что тогда произошло между мной и Тутайном, хоть и было неестественным, но не содержало в себе ничего двусмысленного. Мы перехитрили окружающий мир и сами сотворили для себя чудо. Мы стали настоящими заговорщиками, и наша тайна продолжала расти и шириться… Однако теперь, когда наши органы чувств уже не причастны к той кровавой мудрости, я стою перед нею как виновный перед Законом, не знающим конкретных людей. Со смущением, стыдом и чуть ли не с ужасом я жду, когда прозвучит неизбежное обвинительное заключение. Я не упрямлюсь, не противлюсь. Я ничего не отрицаю. Мое прошлое было в другом мире, под другим солнцем, в лучшие, чем эти, годы. Тогда оно еще не стало исписанной бумагой…
Я вновь и вновь рассматривал те события, еще не стершиеся во мне. Внезапно, в солнечные дни с дымкой тумана, они вырисовывались на крупе Илок, или появлялись между стаканами на голом столе корчмы, или возникали, когда я прикрывал веки, чтобы заснуть, или делали странным мое пробуждение. Я стоял перед ними как Третий. Этот Третий все еще во мне обитает: неподдельный человек, родившийся как Густав Аниас Хорн, который потом стал поводом для роковых исступлений. Я могу говорить об этом Третьем как об отдельной личности, потому что сам с той поры являюсь бастардом, двойственным существом. Я хочу записать, как дело дошло до такого. Возможно, в этом и заключался смысл моего бытия: чтобы дело дошло до такого, пусть даже глаза Третьего смотрят на меня с возмущением.
Тутайн подружился со своим молодым работником. Как когда-то Гёста брал Тутайна с собой в поездки по округе, так теперь сам Тутайн ездил с этим помощником. Вероятно, одиночество стало для него нестерпимым. Проселочная дорога, сверхярко освещенная полуденным солнцем, покинутая людьми, полнилась смутно различимыми насмешничающими призраками. По вечерам же, когда повозка катилась между каменными оградами выгонов, потом вдоль стены молчаливого соснового бора, по серо-мерцающей ленте мощеной дороги, по которой ползали жабы, которую, шурша, пересекали ежи, а испуганные зайцы использовали как беговую дорожку, и все это продолжалось, пока впереди не открывалась усыпанная каплями росы травяная чащоба клеверного либо люцернового поля, — по вечерам, когда дувший целый день ветер наконец стихал и свет мешался с ночью, образуя фосфоресцирующее марево, в котором отдаленные черты ландшафта расплывались, а дали раскрывались для звезд; когда лошадь, испугавшись хрустнувшей ветки или взмаха птичьего крыла, настороженно поднимала уши, и стук ее копыт далеко разносился в тишине, словно выстукиваемый сигнал, — в такие вечера собственные мысли Тутайна были еще более непримиримыми, чем злые дневные призраки{370}, подстерегавшие его у дороги. В рано наступавшие темные осенние ночи тьма заполнялась разными картинами, и у Тутайна было лишь малое утешение: что его ноздри улавливали запах кобылы, что где-нибудь за сытной трапезой он наедался и согревался, что одурманивающее воздействие наспех проглоченного шнапса еще какое-то время продолжалось в его мозгу.