Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Шрифт:
Вознаграждающая справедливость. — Кто полностью усвоил учение о совершенной безответственности, тот никогда больше не будет подводить так называемую карающую и вознаграждающую справедливость под понятие справедливости — если таковая состоит в том, что каждому воздаётся своею мерой. Ведь тот, кого карают, кары не заслуживает: он просто используется как средство отпугивания от определённых поступков; точно так же тот, кого награждают, не заслуживает этой награды: ведь он и не мог действовать иначе, чем действовал. Стало быть, награда имеет лишь смысл поощрения для него и других, чтобы таким образом создать мотивацию для последующих действий; возгласы подбадривания звучат в адрес того, кто бежит по дорожке, а не того, кто уже добежал до финиша. И кара, и награда — не та мера, которая может кому-то причитаться; ему воздают ими из соображений пользы, и по справедливости он, совершая свои поступки, притязать на них не мог. Следует сказать: «Мудрый не награждает за хорошие поступки» — на тех же основаниях, на каких было сказано: «Мудрый карает не за плохие поступки, а для того, чтобы впредь не поступали плохо». Если бы исчезли кара и награда, то исчезли бы и самые сильные мотивы, заставляющие отказываться от определённых поступков и выбирать другие определённые поступки; польза в человеческом обществе требует их непрерывного существования; а поскольку кара и награда, порицание и похвала наиболее чувствительны в рассуждении тщеславия, то та же самая польза требует и непрерывного существования тщеславия.
У водопада. — Глядя на водопад, мы думаем, будто в изгибах, извивах и преломлениях его струй видим свободу воли и произвол; но всё в нём необходимо, и любое движение можно вычислить математически. Так же обстоит дело и с человеческими поступками; если бы существовало всеведение, то можно было бы вероятно, наперёд вычислить любой отдельный поступок, а равным образом и любой шаг вперёд в познании, любое заблуждение, любое раздражение. Иллюзия произвола уже владеет, разумеется, тем, кто совершает поступок; если бы колесо вселенной в один прекрасный момент остановилось и существовал бы всеведущий вычисляющий рассудок, чтобы воспользоваться этою паузой, то он смог бы поведать о будущем любого существа вплоть до отдалённейших времён и указать любую колею, по которой предстоит катиться этому колесу. А чтобы рассчитать движение этого механизма, понадобилось бы учитывать и самообман совершающего поступок — гипотезу свободной воли.
Безответственность
Раздел третий. Религиозная жизнь
Двоякая борьба с бедой. — Когда нас постигает бедствие, можно выбраться из него, либо устраняя его причину, либо изменяя его воздействие на наше восприятие, то есть посредством перетолкования бедствия в благо, пользу от которого мы поймём не сейчас, а когда-нибудь потом. Религия и искусство (а также метафизическая философия) стараются воздействовать на изменение восприятия, с одной стороны, путём изменения нашего отношения к пережитому (к примеру, с помощью сентенции «Кого Бог любит, того и наказывает»), с другой — возбуждая удовольствие от страдания, от эмоции вообще (откуда и берёт своё начало трагическое искусство). Чем сильнее кто-то склонен перетолковывать и объяснять себе случившееся, тем меньше он будет замечать и устранять причины постигшего его бедствия; мгновенного утоления боли и наркотизации, какие употребляются, к примеру, при лечении зубной боли, ему будет достаточно даже при более серьёзном страдании. По мере того, как слабеет господство религий и всякого искусства наркоза вообще, люди всё точнее учитывают реальное избавление от бедствий: правда, при этом туго приходится сочинителям трагедий, ведь для трагедий находится всё меньше сюжетов, поскольку царство неумолимой, необоримой судьбы постепенно тает, — но ещё туже приходится священникам: ведь они доселе только и жили, что наркотизацией человеческих бедствий.
Скорбь — знание. — Как хотелось бы заменить лживые уверения священников, будто есть какой-то бог, который требует от нас добра, который является стражем и свидетелем каждого нашего поступка, каждого мгновения, каждой мысли, который нас любит и во всех бедах желает нам блага, — как хотелось бы заменить их истинами, которые были бы столь же целительными, успокоительными и благотворными, как и названные заблуждения! Но таких истин не существует; философия может противопоставить тем заблуждениям самое большее опять-таки метафизические мнимости (по сути дела, тоже лживые уверения). Но в том-то и трагедия, что невозможно верить в эти догмы религии и метафизики, если человек до глубины души и ума проникнут строгим методом истины, а, с другой стороны, благодаря эволюции человеческого рода сделался настолько ранимым, возбудимым, болезненным, чтобы нуждаться в самых сильных средствах исцеления и утешения; поэтому отсюда для человека проистекает опасность истечь кровью, познав истину. Байрон говорит об этом в бессмертных стихах:
Sorrow is knowledge: they who know the most must mourn the deepst o’er the fatal truth, the tree of knowledge is not that of life. [21]Против таких скорбей ни одно средство не поможет лучше, по крайней мере в самые скверные часы жизни и солнечные затмения души, чем обратиться к торжественному легкомыслию Горация и вместе с ним сказать себе:
quid aeternis minorem consiliis animum fatigas? cur non sub alta vel platano vel hac pinu jacentes [22] —21
22
Но легкомыслие или уныние любой степени определённо лучше, чем романтическое отступление и дезертирство к христианству, сближение с ним в какой бы то ни было форме: ведь с ним при нынешнем уровне познания уже решительно невозможно связаться так, чтобы не запятнать и не погубить в собственных и чужих глазах свою интеллектуальную совесть необратимо. Скорби, о которых идёт речь, могут оказаться довольно мучительными: но без скорбей нельзя стать вождём и воспитателем человечества; и горе тому, кто захотел бы попробовать это сделать без названной чистой совести!
Истина в религии. — Значение религии не было оценено должным образом в период Просвещения, в этом сомневаться не приходится: но столь же несомненно, что последовавшее затем полное превращение Просвещения в нечто противоположное снова сильно вышло за пределы должного в оценке, поскольку стало относиться к религиям с любовью, даже с влюблённостью, приписывая им, к примеру, углублённое, а то и самое глубокое понимание мира; с какового наука-де должна совлечь догматическое одеяние, дабы затем обладать «истиной» в её немифической форме. {17} Поэтому религии — таково было утверждение всех противников Просвещения — несомненно, выражают исконную мудрость sensu allegorico [23] , с оглядкою на понимание толпы, — ту мудрость, что является мудростью как таковой, поскольку всякая подлинная наука новейшего времени всегда вела к ней, а отнюдь не от неё: а посему-де между древнейшими и всеми более поздними мудрецами человечества царит гармония, даже тождество взглядов, прогресс же знания — если о таковом позволительно говорить — затрагивает не сущность, а способы её выражения. Весь этот подход к религии и науке насквозь ошибочен; и никто нынче не отважился бы к нему присоединиться, если бы красноречие Шопенгауэра не взяло его под защиту — красноречие, такое звучное, но доходящее до своих слушателей лишь спустя поколение. Если несомненно, что из религиозно-морального толкования мира и человека, какое дал Шопенгауэр, можно извлечь очень многое для понимания христианства и других религий, то так же несомненно и то, что он заблуждался относительно ценности религии для познания. Здесь он сам был просто послушным учеником учёных наставников своей эпохи, всем своим сонмом преклонявшихся перед романтизмом и отрекавшихся от духа Просвещения; если б он родился в нашу теперешнюю эпоху, он ни за что на свете не завёл бы речь о sensus allegoricus [24] религии; наоборот, он воздал бы честь истине, как обычно и делал, такими словами: ещё никакая религия, ни прямо, ни косвенно, ни как догма, ни как аллегория, не содержала в себе истины. Ведь все они порождены страхом и нуждою, все они прокрались
23
в аллегорическом смысле (лат.).
24
аллегорический смысл (лат.).
25
согласие (общее мнение) народов <и> людей (лат.).
26
общее мнение всех мудрецов (лат.).
Или, в применении к нашему случаю, говоря без метра и рифмы: consensus sapientium заключается в том, что consensus gentium равнозначен глупости.
Происхождение религиозного культа. — Если мы перенесёмся назад, во времена, когда религиозная жизнь цвела самым пышным цветом, то обнаружим там фундаментальное убеждение, которого мы теперь уже не разделяем, в силу чего врата, ведущие к религиозной жизни, захлопнуты перед нами раз и навсегда: это убеждение относится к природе и к общению с нею. В те времена ещё ничего не знали о законах природы; никакая необходимость не управляла ни землёю, ни небом; время года, сияние солнца, дождь могли явиться, а могли и не явиться. Никакого представления о естественной причинности не было. Когда гребут вёслами, то не вёсла движут судном: гребля — только магическая церемония, посредством которой можно принудить какого-нибудь демона двигать судном. Все болезни, сама смерть — результат магических воздействий. Когда люди заболевают и умирают, это никогда не происходит естественным путём; отсутствует всякое понятие о «естественном процессе» — оно смутно проглядывает лишь в архаичной Греции, то есть на очень поздней стадии развития человечества, в концепции царящей над богами Мойры. Когда кто-то стреляет из лука, в деле всегда участвует ещё чья-то иррациональная рука и сила; когда источники внезапно иссякают, в первую очередь думают о подземных демонах и их проделках; если человек вдруг падает без сил, то это, должно быть, от незримого воздействия стрелы какого-нибудь бога. В Индии (согласно Лаббоку{19}) столяры имеют обыкновение приносить жертву своему молотку, топору и другим инструментам; таким же образом брахманы обращаются со своей палочкой для письма, солдаты — с оружием, которым пользуются в битве, каменщики — с кельмой, пахари — с плугом. Вся природа в представлении религиозных людей — это сумма действий сознательных, наделённых волею существ, чудовищный комплекс произвольных действий. Относительно всего окружающего нас никак нельзя делать вывод, что нечто станет таким или иным, что оно должно происходить таким или иным образом; более или менее достоверная, поддающаяся учёту сторона — это мы: человек есть правило, природа — отсутствие всякого правила, — такое положение содержит в себе фундаментальное убеждение, господствующее в грубых, первобытных культурах, порождающих религию. Мы, нынешние люди, испытываем совершенно противоположное ощущение: чем более внутренне богатым чувствует себя сейчас человек, чем полифоничнее его субъект, тем сильнее воздействует на него гармония природы; все мы вместе с Гёте видим в природе великое средство успокоения для современной души, мы со страстным желанием обрести покой, почувствовать себя в родной тишине выслушиваем бой величайших маятниковых часов — так, словно впитываем в себя эту гармонию и лишь благодаря этому можем наслаждаться собою. Прежде всё было наоборот: мысленно обратившись к первобытным, архаичным фазам развития наших народов или вплотную наблюдая нынешних дикарей, мы обнаружим, что их жизнь со всею силой определяется законом, традицией: индивид почти автоматически привязывается к ним и движется с однообразием маятника. Природа — непонятая, ужасная, таинственная природа — должна являться ему как царство свободы, произвола, высшей власти, более того, как словно бы сверхчеловеческая ступень бытия, как Бог. И вот каждый человек таких времён и фаз развития чувствует, что от этих произвольных действий природы зависят его жизнь, его счастье, счастье семьи, государства, удача во всех начинаниях: одни природные процессы должны в своё время наступать, другие — в своё время не наступать. Каким образом можно оказать воздействие на этих ужасных незнакомцев, как обуздать царство свободы? — вот какие вопросы задаёт он себе, робко пробуя отвечать на них: а нет ли какого-нибудь способа с помощью традиции и закона сделать эти силы такими же упорядоченными, как и сам человек? Ход мысли людей, верящих в магию и чудеса, сводится к тому, что необходимо наложить на природу закон: и, коротко говоря, религиозный культ — это результат такого хода мысли. Проблема, которую пытаются разрешить люди тех времён, близко родственна следующей: каким образом более слабое племя может всё-таки навязать законы более сильному, вертеть им, направлять его действия (в отношении этого более слабого)? Для начала вспоминают о наиболее безобидном способе принуждения, того принуждения, которое применяют, когда уже завоевали чью-нибудь симпатию. Значит, просьбы и мольбы, демонстрации покорности, обязательства регулярно приносить дань и дары, льстивые славословия — это тоже возможные способы оказывать давление на силы природы в той мере, в какой люди склоняют её к себе: любовь обязывает и даёт обязательства. Затем можно переходить к заключению договоров, в которых стороны обязуются взаимно соблюдать определённый образ действий, устанавливают залоги и обмениваются клятвами. Но куда важнее более насильственная разновидность принуждения — через магию и колдовство. С помощью колдуна человек может причинить вред и более сильному врагу, удерживая его в страхе перед собою; любовные чары действуют на расстоянии — вот так и слабый человек думает, будто сможет подчинить себе даже более могущественных, нежели он, духов природы. Главный способ всякого колдовства — получить в своё распоряжение нечто принадлежащее другому человеку: его волосы, ногти, немного пищи с его стола, а не то даже его изображение, его имя. Тогда, имея в руках подобное приспособление, можно приступать к колдовству; ведь основная предпосылка гласит: во всём духовном есть что-то телесное; с его-то помощью человек способен наложить узы на духовное начало другого, навредить ему, уничтожить его; телесное начало предоставляет средство, пользуясь которым можно ухватить начало духовное. И так же, как человек подчиняет себе человека, он подчиняет себе и того или иного природного духа; ведь и у него есть телесное начало, за которое его можно ухватить. Дерево и рядом с ним семя, из которого оно выросло, — это загадочное соседство как будто бы доказывает, что в обеих формах воплотился один и тот же дух, в одном случае большой, в другом маленький. Неожиданно покатившийся камень — это плоть, в которой действует какой-то дух; если в чистом поле лежит огромная глыба, невозможно и помыслить себе, что она была водружена здесь человеческою силой, а, значит, камень, должно быть, пришёл сюда сам: иными словами, он, видимо, служит жилищем какому-нибудь духу. Всё, что имеет плоть, подвластно колдовству — ну так, значит, и природные духи тоже. Если какой-нибудь бог привязан к своему изображению, то к нему можно применять и совершенно непосредственное принуждение (не давая ему жертвенной пищи, наказывая бичом, накладывая на него оковы и т. п.). Простые китайцы, чтобы добиться от своего бога не оказанной им благосклонности, обматывают верёвками его, оставившего их без поддержки, статую, валят её на землю и таскают по улицам через кучи грязи и нечистот: «Скотина ты духовная, — говорят они, — мы тебя поселили в роскошном храме, мы тебя как следует вызолотили, хорошенько кормили тебя, жертвы приносили тебе, а ты всё равно такой неблагодарный». Похожие насильственные меры, направленные против икон святых и Богоматери, если те не пожелали выполнить свою повинность во время мора или засухи, предпринимались в католических странах даже в нынешнем столетии. — Все эти способы магического отношения к природе вызвали к жизни бесчисленные церемонии: и наконец, когда их путаница сделалась слишком велика, начали стараться упорядочить, систематизировать их, думая обеспечить себе благоприятный ход всех природных событий, в особенности великое круговращение времён года, посредством соответствующей системы процедур. Смысл религиозного культа — чарами склонить природу в пользу человеческого блага, то есть навязать ей закономерность, которой в ней априори нет, в то время как в нынешнюю эпоху люди стремятся познать закономерность природы, чтобы устроить жизнь в соответствии с нею. Короче говоря, религиозный культ зиждется на представлениях о колдовстве, которое один человек осуществляет в отношении другого; колдун — фигура более древняя, чем жрец. Но равным образом он зиждется и на других, более благородных представлениях; он предполагает симпатию человека к человеку, наличие благожелательности, благодарности, внимания к просьбам, договоров между врагами, предоставления залогов, прав на защиту собственности. Человек и на очень низких ступенях культуры не стоит перед природой как бессильный раб, он вовсе не обязательно должен быть её безвольным слугою: на греческой ступени религии, особенно в отношении олимпийских богов, можно думать даже о сосуществовании двух каст — более благородной и могущественной и менее благородной; однако по своему происхождению обе они каким-то образом составляют единое целое, они однородны, и им не нужно стыдиться друг перед другом. В этом заключается благородная черта греческой религиозности.
При взгляде на некоторые предметы античных жертвенных культов.{20} — Скольких ощущений мы лишились, можно видеть на примере сочетания шутовского, даже непристойного, с религиозным чувством: исчезает ощущение того, что такое смешение возможно, — мы только из истории и знаем, что оно существовало во время празднеств в честь Деметры и Диониса, во время христианских пасхальных представлений и мистерий вообще: но даже нам ещё известен союз возвышенного с бурлескным и тому подобными вещами, сплав трогательного и смешного: следующей эпохе они, вероятно, будут уже непонятны.