Человек и пустыня
Шрифт:
Он поднялся, пошел. Пошел, не простившись, сердитый на весь мир. Отец и сын посидели молча.
— Ну что ж, и нам надо поспать. Вот тебе и дело! Дожили до позора. Шестой десяток мне доходит, — такого ужаса не видал и не слыхал.
Кряхтя, по-стариковски шаркая ногами, отец пошел с террасы. Виктор Иванович остался один. Он сидел сгорбившись, положив руки на стол, на смятую газету. Край неба над горами забелел. Лампа уже не светила. Дверь скрипнула, и на террасу вышла Елизавета Васильевна — в теплом фланелевом капоте, в туфлях, в чепце. Ее глаза смотрели заспанно и вместе тревожно.
— Все сидишь? Иди же спать.
— Не хочется.
— Все равно, сиди не сиди, дело не поправишь.
— Я знаю.
— Иди же!
Она говорила ласково, она подошла к нему, грудью коснулась его плеча, положила руку ему на голову, потеребила волосы.
— Не хочется ни спать, ни жить.
— Чего же тебе хочется?
— Хочется… хочется «караул» кричать!
Она засмеялась.
— Что ж, кричи! Только не громко, чтоб ребят не разбудить.
Он хмуро посмотрел на жену.
— Ты понимаешь, что говоришь? Страна гибнет, а ты…
И жестко, в лицо ей, сказал:
— Правильно, должно быть, сказано: прыщ на лице женщины беспокоит ее гораздо больше, чем судьбы родины.
— Ну, ну, ну, ты уж сердишься! Не плакать же всем, в самом деле! Печально, конечно, но выход будет найден. Вот увидишь! Иди же, ляг. Что это, пятую ночь тебя приходится укладывать, будто ты сам сражаешься под Ляояном…
И вот странно, — Виктор Иванович отчетливо заметил эту странность, — ляоянский разгром разбередил рану у всех, все заговорили громче, смелее, дерзостней. Купцы в гостинице «Биржа» собирались теперь во множестве, чтоб побывать на людях, собирались и громко обсуждали и осуждали. Василий Севастьянович и Иван Михайлович покидали контору неурочно рано, шли в «Биржу». Время звало всех вместе собраться. В большом зале, где были голубые обои, множество клеток с канарейками, орган в целую избу, а окна выходили на Волгу — теперь уже пустую, приунывшую, — в голубом зале купцы спорили, кричали, забывая степенность. Открыто ругали Куропаткина и завистливо восхищались японцами:
— Маленькие, да удаленькие! От земли не видать, а как наших-то, больших-то!
Уж все знали, что ответил Морозов великому князю Сергею Александровичу, и смачно, с восторгом говорили об этом.
Кожевник Сидоров, всегда улыбающийся, взял двумя пальцами за рукав Ивана Михайловича, сказал:
— Ай да наши! «Не доверяем. Воры вы все!» Князь-то и так и сяк, грозить. А тот: «Ваше высочество, мы собираемся закрыть наши фабрики, и заводы». Что на это скажешь? Вот, к примеру, я прикрою свое дело. Нет кож — нет сапог. Солдат окончательно разутый. А без сапог не повоюешь… Или вот вы, «Андроновы — Зеленов». Оставите всех без хлеба — и шабаш. «Не продаю!» Куда они денутся? Не-ет, мы — сила.
— Мы-то сила, да у страны силы нет!
— Совершенно верно. И не будет. Не будет, пока нами управляют дураки…
Иван Михайлович испуганно оглянулся: не слушает ли кто? Слушали: за соседними столиками сидело много, повернули головы сюда, улыбались, одобрительно кивали головами Петрушников, Сивов, Созыкин — толстые, бородатые…
— Верно, Карп Спиридоныч! Верно!
И вечером в тот день Иван Михайлович, смеясь, рассказывал
— Он так на прямы копейки наши правителей-то ругнул! И все только смеются. Не дай бог, что пошло! Везде — на базарах и в трактирах — накриком кричат-ругают.
А с войны — что погребальный колокол — весть за вестью, самые черные:
«На Шахе убито сорок тысяч».
«Потоплен наш крейсер».
«Порт-артурская эскадра гибнет».
И слухи — из Москвы, из Петербурга — горячей рукой за сердце:
«Запасные взбунтовались, разгромили вокзал».
«Столкновение полиции со студентами и рабочими».
Пришли телеграммы о новом министре — Святополк-Мирском. Телеграммы о его словах: «Мы вступили в новую эру доверия и уважения». И странно опять эти слова как-то совпали с вестью о «Нападении японских миноносцев на русскую эскадру около Гулля».
Так все спуталось, взвихрилось.
Осень наступила рано, мокрая, холодная, и будто не было никогда такой мокроты и такой бесприютности.
IV. Депутат
Уже на исходе октября — день стоял, разукрашенный первым снегом, — Иван Михайлович, вернувшись из «Биржи», сказал сыну:
— К тебе Волков и Мальков ныне прийти собираются. К ним кто-то из Нижнего приехал. Говорят, впятером придут. С попом Ларивоном. Толковать с тобой хотят. Надо будет их попочетней встретить.
И вечером пришли: хлеботорговец Волков, заводчик Мальков, староверский поп Ларивон, начетчик Никита и еще незнакомый седоголовый старик с темными блестящими глазами, — все в староверских кафтанах, в сапогах бутылками. Виктор Иванович вышел их встретить в переднюю, он был в сюртуке с шелковыми блестящими отворотами, в крахмальной рубашке — большой, стройный, важный. Поп Ларивон поликовался сперва с Иваном Михайловичем, потом с Виктором Ивановичем. И за ними все пятеро, по очереди. Ликовались церемонно и кланялись в пояс, по-старинному.
Волков наклонился к седоголовому старику, пальцем показал на Виктора Ивановича, пробасил льстиво:
— Вот он, надежа-то наша!
Старик закивал головой:
— Уж по обличью догадался. Как же, как же, знамо — надежа наша.
Церемонно кланяясь и уступая дорогу друг другу, обильно рассыпая слова, политые лестью, они прошли в залу. Здесь их встретили женщины — три хозяйки: парадно одетые, большие.
— Гости дорогие, милости просим!
И Василий Севастьянович шариком прикатился откуда-то из дальних комнат.
— Ба, дорогого народу-то сколько! Бог милости шлет.
Справились о здравии, о детушках, о делах. Дружно повздыхали все:
— События-то, события-то какие!
— Да, уж и не говорите. Отворотись да плюнь.
— Пропала Расея!
— Пропасть-то, положим, не пропала, а трудно ей. Это что и говорить: трудно.
— А ведь мы к тебе больше пришли, Виктор Иванович!
— Что ж, я очень рад, пожалуйте ко мне, чтоб удобнее было толковать.
Виктор Иванович провел всех в кабинет. Поп Ларивон, помолившись на Спас Ярое Око, заговорил неторопливо, бубукающим баском: