Человек находит себя
Шрифт:
— Тебя ж видали здесь, — не отступал Тернин. — Ты с Розовым был.
— На то моей вины нету, товаришш председатель, — все тем же мурлыкающим голоском ответил Ярыгин. — У меня, извиняюся, порядок: коль напьюся — шабаш! Нигде не шалаюся. Ну, а кто под градусом по фабрике колобродил, с какой такой стороны я виноватый, что ему померещилося?
Но не успел Ярыгин договорить, как вперед вырвался Саша Лебедь. Красные пятна ходили по его лицу, глаза горели гневом. Он подался к Ярыгину почти вплотную, лицо в лицо.
— Стой! Не пройдет тебе этот номер! — начал он скороговоркой, как будто и высказать торопился и боялся, что ему помешают говорить. —
И вдруг, почувствовав, что и сила, и правда теперь уже окончательно на его стороне, замолчал, высоко вскинул голову и отступил, хлестнув по Ярыгину уничтожающим взглядом.
Тот отвернулся, заискивающе сказал Илье Тимофеевичу:
— Ты, друг-товаришш, все на меня напираешь, все какую-то пакость приклеить мне хочешь, а моего-то греха тут вовсе и нет. Ты вот не знаешь, а я как с вечеровки домой направляюся, так реденько же Степку Розова на лестнице не встречу…
— Товарищ Тернин! Дайте слово! Дайте, раз уж до того дошло! — раздался резкий голос Степана Розова.
Степан появился в цехе незаметно и слышал почти все. Он опоздал умышленно. Решил утром: «Пускай за опоздание таскают, а с остальным Ярыгин пускай один разбирается!» Люди расступились. Степан с красным от волнения лицом вошел в круг и, покосившись на Ярыгина, повернулся лицом к людям.
— Виноват я, и делайте со мной что хотите, но и этот, — мотнул он головой на Ярыгина, — от ответа не уйдет! Его, гада, послушался, боялся: расценки срежут. — Розов повернул к Ярыгину искаженное ненавистью лицо, и сквозь эту ненависть просвечивало какое-то неистовое торжество. Сам сказал все! Опередил своего засыпавшегося «вдохновителя». — Попался уж, так и говори, что попался! Нечего вилять! Думал, я молчать про тебя стану, старый пестерь?
— Ну ладно, хватит шуму да ругани, — внушительно произнес вдруг Тернин, — работать надо. Сейчас двоих этих к директору, а вечером собрание профсоюзное - и конец с ними, хватит!
Кругом одобрительно зашумели. Розов опустил голову и отвернулся. Лицо Ярыгина стало землистым, сморщенная кожа под его подбородком мелко тряслась, глаза метались.
Илья Тимофеевич подошел к Ярыгину вплотную.
— Доигрался, перхоть! Может, теперь понял, какое твое место на земле, а? Молчишь? Ну так знай: свалка по тебе плачет! — Он кидал злые слова, словно стегал ими Ярыгина по лицу. — И какой только дьявол тебе помог сызмалетства в наше святое краснодеревное дело протиснуться? У нас о ту пору кровь от голода да от натуги серела, а ты, небось, как луна масленый, за своим Шараповым ходил! А нынче, как художество наше наново в ход пошло, ты его помоями мазать вздумал? Эх ты! Друг-товаришш… Мне с тобой не говаривать больше, потому и скажу напоследок все, чего до сей поры на людях не говаривал. Ты про то один только знаешь: красный-то петух в сорок шестом — твоих рук дело!
Все затаили дыхание. Глазки Ярыгина вспыхнули оловянным блеском. Он выпрямился, но как-то странно, так, что плечи опустились, а шея вытянулась, стала по-гусиному длинной, и от этого он казался еще более сгорбленным.
— А ты чем докажешь, чем? —
— Душонкой твоей рогожной, жизнешкой твоей копеечной, всем! Да и что доказывать? Ты вот этой последней пакостью с головой себя выдал! Все, конец с тобой! Всеобщий наш это сказ тебе!
…Давно уже увели к Токареву Ярыгина и Розова, а в цехе все еще обсуждали происшествие, и только один Саша Лебедь не принимал в этом обсуждении участия. Закрепив на верстаке фанерованный щит, он широкими сильными взмахами строгал его, чуть склонив голову набок и слегка закусив губу. Ровная тонкая стружечка с шелковым шипением выплескивалась из двойного рубанка, покрывала верстак, бесшумно падала на пол. Временами Саша останавливался, любовно поглаживал поверхность ладонью и улыбался про себя. К нему подошел Илья Тимофеевич.
— Ну, краснодеревец, полегчало, говоришь, малость? — сказал он.
Саша отложил рубанок, расправил ладони, оглядел их и, подобрав с верстака шелестящий ворох стружки, похожий на маленькое розоватое облачко, улыбнулся Илье Тимофеевичу.
— Сегодня и двойничок-то совсем иначе идет, словно моет.
— То-то что моет, — задумчиво проговорил Илья Тимофеевич, выщипывая из бороды волосок.
Высокие окна цеха были белые от спокойного света, который лился, казалось, не сверху, не с неба, а от белой посвежевшей земли, от заснеженных деревьев, крыш… Мягкий свет снежного уральского утра.
8
На Нюрку Бокова Шадрин не жаловался. Правда, новый подручный работал без особого рвения, но обязанности выполнял сносно. Перед сменой смазывал станок, приносил запасные ножи, а когда станок работал, принимал и укладывал на стеллаже строганные бруски. Если подсобники вовремя не доставляли к станку свободный стеллаж, разыскивал его сам, иногда уволакивал даже от другого станка. Когда стеллаж там был занят, Нюрка просто-напросто скидывал с него детали. А если хозяин стеллажа сопротивлялся, Нюрка многозначительно говорил:
— Ты на вещи гляди шире и свою «безопасную бритву» (так называл он чужой станок) с нашей машинищей не равняй. Тебе на смену одного стеллажа хватит? Хватит. А я пяток отправляю, понятно, нет? А ну посторонись, детали скину! — Иногда при этом он добавлял: — Закон и точка!
За такие налеты ему попадало от Шадрина и от Тани. Он оправдывался:
— Мне что! Не для себя старался, для общества, строгальный станок обеспечивал. Натурально!
Бросил он это лишь после такой же реквизиции стеллажа у Нюры Козырьковой. Та со слезами прибежала к Шадрину и нажаловалась. Когда же она, вытирая слезы, увозила стеллаж, Нюрка буркнул ей в самое ухо:
— У-у, простокваша! Развела воду! За карман трясешься, а на общество тебе наплевать!
На «общество» плевал, конечно, сам Нюрка. За заработок он дрался свирепо и целеустремленно, а выработку подсчитывал виртуозно и с быстротой опытного счетовода. Подбирая в цехе обрезки фанеры, аккуратно и даже красивым почерком выписывал на них все, что сделано за смену, и, когда Шадрин в конце ее выключал станок, Нюрка тут же докладывал ему, сколько заработано за день. И всякий раз втайне терзался. Кабы не маршрутные листы! Кабы не строгий этот учет! Приписать было теперь совершенно невозможно. Хуже того, чем добросовестнее был взаимный контроль, тем больше деталей не доходило до склада Сергея Сысоева. В маршрутку заносилась окончательная цифра, и Нюрка свирепо скоблил затылок: «Вот придумала порядок чертова бухгалтерия!»