Человек в степи
Шрифт:
— Не приходилось, — сказал я.
Алексей удивленно вскинулся, заговорил, с ходу распаляясь:
— Он, правда, не партизан был, а не хужей партизана. Самому семьдесят лет, без ноги, а лично сам как Чапаев. Ясно?! — горячие, смоляные зрачки Алексея приметно расширялись. — С Петра Андреича хоть кровь по капле сцеди, не сдастся! Понятно? Хоть даже совсем замори его голодом!.. Кушали ж один отрубь на горячей воде… А после и оно кончилось.
Валька, слушавший Алексея, широченно вдруг улыбнулся, точно вспомнил веселое:
— Мать возьмет пустой ящик с-под отрубей, — сказал он, — перевернет кверху дном и тарабанит
— Много наскребешь оттудова, — отмахнулся Алексей. — Одни стружки… Потом люди еще сладкий корень отыскали в степи. Роют и заваривают дома, Сперва сладость, а потом ноги пухнут. И все одно не сдавались.
— Были вот какие, — показала Оля, с силой вдавив двумя пальцами свои щеки.
— Верно, — подтвердил Алексей, — чисто покойники. Какая тетка так себе лежит. Какая вместе с дитем, с таким, как Наташка. Как поналупцует, как понаддаст, чтоб не просилось супа…
Тихий, полузагнанный Гринька, который держал на руках сестру, раздул свои и без того широченные ноздри, решительно отрезал:
— Я не просил!
Алексей осторожно, даже нежно отодвинул Гриньку и сказал мне:
— Пошли, одно дело вам покажем. Тут бригада была.
За поворотом ложбины, в которой голубел ставок, ребята остановились.
Под разросшимся бурьяном виднелись фундаменты обгорелых, обрушенных хат. Среди закопченного саманного лома поблескивали осколки оконного стекла, битые блюдца с тонкими розовыми и синими каемками, лежал затоптанный в землю старый лоскут синей юбки. Здесь когда-то обитали люди, рождались их дети. Сейчас на месте былого жилья стояла тишь, и только где-то в травах, а может, в прекрасной вышине заливисто стрекотали степные пичуги.
Из высокой конопли возвышалась полуобрушенная каменная стена сарая, и на ней красным суриком была выведена надпись:
«Смерть хвошистским акупантам».
Надпись была злобно замазана полосой машинного мазута, но мазут выцвел от зноя, от южного ветра, и красные буквы четко выделялись на горячей стене.
— Петро Андреич писал, — сообщил Алексей.
— Здесь и погиб, — пояснила Оля.
— Зато написал! — высказались Валька и Алексей, которые, видно, не раз уже вдвоем обсуждали это.
Валька сорвал колос овсюга, обкусил, сплюнул, кивком показал на поле перед собой:
— Этот клин после освобождения мы первым поднимали.
— И ты поднимал? — спросил я.
Должно быть, Алексею послышалась в моих словах насмешка. Он отрезал:
— Валька с ребятами зерно в сеялку носил. Со станции…
— Ясно, были и хиляки, — заметил Валька, — идет и вдруг упадет.
— Разляжется, — поморщился Алексей, — а мать подскочит — и давай выпрягать с плуга корову, чтоб доить. Сколько его, молока, надоишь после борозды? Через силу полкружки. Ну, и начинается: «Чи я слезьми долью, чтоб дитё напоить?»… А другая про мужика взгадается: «Нас в ту войну восьмеро, мол, без отца осталось, а теперь в эту — моих четыре…»
Оля виновато сказала:
— А я совсем не ходила на станцию за зерном, меня дома оставляли. Болела я.
Она чувствовала себя дезертиром и, не поднимая глаз, срывала мелкие ромашки, связывала в букетик.
Мы повернули назад. Из-за хаты вышла вдруг Валькина кобыла, поглядела и, качая жидкой старческой гривой и большой головой, двинулась навстречу хозяину.
— Параз-зитка! — засиял
Валька с гордостью оглаживал белесую рябоватую морду лошади, подвязывал к недоуздку букетик ромашек возле заросшего шерстью отвисшего уха. Алексей осведомился:
— Сегодня тоже зерна ей попало? — И пояснил мне: — Поправляем по малости тягло.
Он боком, как петух, стрельнул глазом вверх на нестерпимое солнце и заторопился:
— Хлопцы! Час уже купаем, поехали!
На быков все кричали басом, даже тоненькая Оля. Наверное, быки так лучше понимали. В подводу опять ткнули толстую Наташу и Джульбарса. Валентин вместе со своим живым «рационом» для цыплят взгромоздился на лошадь, и, когда она, как бы гремя старыми костями, вдруг довольно лихо побежала, локти мальца начали взлетать вместе с рубашкой, вздувшейся парусом.
Серафима
Серафиму избрали секретарем парторганизации колхоза. Серафима вспомнила об этом, повернувшись на скрипучем сундуке, — и сон пропал. В темноте раннего утра она цапает на табуретке суконную жесткую юбку, набрасывает, как хомут, через голову и, став на пол, поджимая живот, дергает книзу, рывком натягивает на широкие бедра. Серафиме двадцать три, но она в теле. В хате промозгло; как всегда весной, когда экономят кизяк, перестают топить, и Серафиме противно влезать в холодные, не просохшие от весенней грязи сапоги. Она выгибает горячие со сна плечи, засвечивает лампу. Комната малюсенькая, не по росту высокой хозяйке. На стене два одинаковых цветных плаката «Разводите индеек» и на полкомнаты двухспальная городская кровать светлого никеля. В головах — высокой пирамидой взбитые чуть не до потолка подушки, воздушно пухлые, давно не троганные.
«Пока Михаил в отъезде, и разбирать постель не к чему. Спокойней спать на сундуке».
Спокойней бы, чтоб не напоминали Михаила, и забытую им бритву прибрать в сундук, но для сладкого душевного мученья лежит бритва, как всегда клал ее Михаил, рядом с помадой и кремом Серафимы. Уехал на целую зиму. И года не пожили. Да и раньше, до замужества, все — сама не знает, для чего! — крутила ему голову. Заглянет Михаил на танцы, станет у притолоки, а она точно бы не видит его — смеется, как может, веселей, танцует в паре с девками, хоть девки в такой миг были ей омерзительней, чем жабы. Михаил возьмет и развернется, будто ему тоже безразлично. Так и тянулось вместо радости…
Серафима складывает на подоконнике разбросанные конспекты. Занималась вчера до собрания, когда была просто агрономом, не знала еще охватившей ее тревоги. Сколько народа — разного, чужого — под ее руководством. Колхоз объединенный, страшенный, названный «Заря», мол, ехать не доедешь от утренней зари до вечерней; половины людей Серафима не знает и в лицо. Она перетасовывает конспекты, думает, с чего бы начать сегодня? «Поеду в райком, отвезу протоколы. Это пока просто».
Пальцы механически скользят по ледяному подоконнику. В соседнем дворе зажгли смоченную мазутом паклю — разогревают застывшую за ночь машину гидротехника-квартиранта. По всем хатам ночуют понаехавшие строители, тянут к хуторам орошение. Отсветы факела играют на подоконнике, из нетопленой печи тянет, будто из погреба, и она ежится в открытой сорочке без рукавов, трет на остывших плечах гусиную кожу.