Человек в степи
Шрифт:
— Значит, Фима, канал для «Зари» завершаем. Надеюсь, ты чести не уронишь. — Он трогает ее за локоть, отводит от парня в капитанке. — А людей не зажимай, Фима. Хлопец прав: конституция — это конституция.
— У нее своя конституция. От большого стажа ответ-работы, — неизвестно, как услыхав, орет парень.
Игнатьев морщится:
— Ты не шпионь! Кстати, запомни: Серафима Григорьевна для тебя большое начальство!
— А почему и не для вас, Кузьма Куприянович? — разглядывая носки сапог, произносит Серафима. — Или вы не в «Заре» на учете?
Игнатьев моргает.
— Подожди,
— Нет, теперь вы подождите. Разве вы не долбили на марксизме про основное звено? Так сейчас основное звено — поливы. Учеба. А мы кадры распускать будем?
Оскорбленность за то, что улыбалась, последняя чудачка, находит выход в расчетливых ударах. Торжествуя, что от ярости вырвалась на простор, она режет:
— Буду на вас жаловаться в облисполком. Председателю. Вся организация поставит подписи.
— Не в том же суть, Фима, в какие инстанции жаловаться и кто подпишет. Я хочу, чтоб ты уяснила…
— Чего уяснять? Обяжем — и точка. Вам с вашим авторитетом и агитировать бы на учебу! Не смываться, а подхватить бы мои идеи об учебе!
Игнатьев смотрит сожалеюще.
— Извини, Серафима Григорьевна, — говорит он. — Руководишь едва полчаса, а уж ведешь-то себя!.. — Он добавляет: — Хоть бы посовестилась малость.
Серафиме не хочется отвечать. Ей ничего не хочется. Рвалась, будто к прибежищу, к этому человеку, а даже и его восстановила… Не считая корреспондента, не считая парня в капитанке, девчонок с птицефермы. За одно утро. Так и всего колхоза не хватит на неделю.
— Коммунисты могут не дожидаться отчетного собрания, а снять тебя до этого, — сухо подытоживает Кузьма Куприянович, может быть потому-то особенно раздраженный, что беззаветный, геройский в войну мужик здесь, в мирные дни, возмечтал вдруг уехать в Ростов, ибо осточертела хуторская непролазная хлюпающая грязюка, где не пройдешь ни тротуаром, ни мостовой, а лишь вдоль по плетням, по заелозенным, шатким, осклизлым кольям.
«Ну и пусть меня снимают», — думает Серафима, вспоминая, как громила вчера Курчевского. Громила жестко, искренне, безо всяких скидок.
Игнатьев чеканит:
— Трещишь, Фима, об учебе, будто учебу изобрела именно ты. У нас в любом коллективе учатся. А ты, опять уж извини, словно бы открыла что-то. Растолкуй, что?
— Да нет же! — горестно восклицает Серафима. — Да я же не просто об учебе. Я, ну как бы это… Я про учебу коренную.
— То есть какую-то особую, незнакомую в государстве?
— Эх вы, товарищ Игнатьев! — дрожа губами, боясь, что это видно, говорит Серафима. — Подсказать должны, а вы к слову цепляетесь: «коренная» учеба или не «коренная». Я не о том, как она называется, я о том, что мы не готовы к орошению. К слову цепляетесь, ну и пожалуйста. А вы, персонально вы, знаете, как сорвать колхозников с хозяйства, чем дырки заткнуть, когда отправишь людей на курсы? Или, по-вашему, про все это молчать у себя на бюро в тряпочку?
Игнатьев ковыряет носком вмерзлый в землю трос. Серафима отталкивает конец троса:
— Вы не ковыряйте, раз уж вы меня виноватите. Мне интересно — молчать или нет у себя на бюро? Молчать нам не страшно. Мы ж первые, мы ж без опыта.
Она
— Рекомендуете, Кузьма Куприянович, быть хитрыми? Пользоваться, что мы безнаказанные? По-вашему это партийно?
Игнатьев вздыхает и, человек совестливый, проклинающий, видать, эту совестливость, пытается шутить:
— Воспитал тебя, ангела, на свою голову… Согласись, переключаться мне со строительства тоже ерунда… Неладно вроде.
— Чего вы пугаетесь, что «вроде»? Гляньте, как на самом деле. Каналы, они ж не просто для каналов. Они для урожая. Так?
— А, к примеру, не отпустят меня…
— Кузьма Куприянович, кто у вас здесь главный?
— То есть… А зачем?
— Интересно.
— Ну вот он, Степанков. А что?
Но Серафима уже пошла… С боков и позади Степанкова, чтоб не заслонять ему фронт работ, не стоять перед его лицом, почтительно толпятся местные инженеры и приехавшее в машинах начальство. Не вернуться ли?.. Но она вступает в круг и говорит:
— Здравствуйте.
— Привет, — отвечает Степанков, не замечая ее, разворачивая перед молодым полным мужчиной рулон рыжевато-фиолетовой бумаги. — Вот же как! — черкнув ногтем по чертежу, с укоризной говорит он полному мужчине, поднимает тяжелые глаза с желтоватыми нездоровыми белками, недовольно спрашивает Серафиму: — Что вы хотите?
— Я из «Зари», — сообщает она. — Кадры здесь наши у вас…
Степанков — невзрачный, неприветливый — вкладывает в свои бледные губы толстую дорогую папиросу, неопределенно кивает. На нем слабо подтянутый галстук. Выше спустившегося галстучного узла белеет пуговица на несвежей в командировке рубахе. Пуговица приоторвана, едва висит, вот-вот оторвется. От страха Серафима ничего не видит, кроме этой пуговицы. Степанцев не торопит, но каждая секунда задержки явно раздражает его.
— Вы кто? — спрашивает он.
— Секретарь партийной организации.
— А, вот что, — бесстрастно произносит он. — Так чего вы хотите? С работами познакомиться? — он достает из кармана спички, показывает вдоль насыпи рукой с вытянутым коробком. — Ну, видите, экскаваторы свое кончают. Основное теперь — бетонные работы.
— Я о другом, — осторожно прерывает Серафима, — я о депутате в облсовет, о товарище Игнатьеве. Понимаете, он очень нам нужен.
— Ха! А нам не нужен? С облисполкомом согласовано. Прощайте.
— Я считала, вы государственней будете реагировать. Не дослушали — и уже заключение.
— У меня времени в обрез, — рявкает Степанцов.
— Так, значит, даже вникнуть отказываетесь?!
Должно быть, ему неловко препираться с нею при удивленно молчащих подчиненных.
— Говорите.
Он не перебивает. Устало прикрыв глаза, ни разу не приподняв тяжелые, чуть подрагивающие нервные веки, выслушивает до конца все, потом ругается.
— Леший вас разбери! Конечно, сложное у вас положение. А мне, по-вашему, легко? Думаете, Игнатьев лишний? Думаете, мне без людей — сплошной восторг? Взяли бы, ловкая вы девушка, да попрыгали в моей шкуре. А выпрашивать — дело легкое… Ладно. Как решит сам Игнатьев, так и будет. Берите, раз выцыганили.