Человек в степи
Шрифт:
Дорога ныряет под гору, к новой гребле. Дышло на спуске задирается, но усмиренная пара осаживает с аккуратностью. Летом, вспоминает Серафима, в жару, косили тут люцерну. Серафима крикнула тогда трактористам: «Жаль, нема у нас фото, засняли б греблю». Кажется, лишь сегодня это было, а уж иной стала Серафима, не принялась бы теперь кричать: «Нема». Крикнула б: «Нету». Вообще, сидишь на политзанятиях у Игнатьева Кузьмы Куприяновича, произнесешь такое, как «базис», «надстройка», и аж прислушаешься: ты это чи кто рядом? Хоть идет оно и без заикания, стараешься обыкновенно произносить, а все же непривычно.
Дорога
Якушева уже нет, хоть одним меньше… Экскаваторы, казавшиеся час назад горошинами, теперь поражают громоздкостью. Серафима придерживает лошадей у крайней машины.
Ковш экскаватора, упавший зубьями вниз, лежит в траншее. Его железный раззявленный рот покрывает собой целую массу земли. Ковш давит своей тяжестью на грунт, сводит зубья. Свел, и от толчка пригоршня земли мягко высыпается через край. Резче взвывает мотор, бегут масленые тросы, ковш отделился от земли и, набрав силу, отбрасывая тень, в разворот идет по воздуху над спинами лошадей, над тачанкой.
Мальчик шарахается назад и вбок, давя на дышло, сталкивая левого жеребца.
Всюду железобетонные плиты, бочки из-под цемента, на подставы их шпал сброшены щиты с крутыми, толщиной в руку, винтами, жирно смазанными тавотом; и из всех этих навалов, будто отряхиваясь, сбрасывая все лишнее, встает молодая насыпь.
Рыжая от поднятой из глубины свежей глины, удивительная стройной, грузной силой, она лежит по всей степи, надвое разделяет собой шевелящуюся машинами стройку. Рядом — траншея, русло будущей реки. «Партия делает! — думает Серафима с теми чувствами, какие с детства высечены в ее душе. — Что б ни делалось — везде партия!»
«Меня, — с новым страхом думает Серафима, — поставили в «Заре» партией руководить…»
Хотя еще с ночи, с рассвета томилась Серафима, но тут особо ясно ощутила, что не знает, как поступать. На любой работе все видела, а тут — безглазая…
Перегородив колею, стоит громоздкий, как паровоз, самосвал, упертый задом в лесополоску. Из-под капота, задранного над мотором, высовывается бровастый шофер, резко похожий на Михаила. Взгляд серьезный, без улыбки, совсем Мишкин, даже нос горбатый, вислый. Конец носа вместе с верхней губой в мазуте — должно быть, вытер испачканным рукавом. Объехав, она с неприязнью оборачивается: чужой, а похож. Да еще и стоит самосвал возле памятной Серафиме лесополоски.
Именно тут было свидание. Летом. До свадьбы. Никаких дорог здесь не пролегало, места дикие, солнце к заходу, жарко… Она явилась чуть раньше, в руках несла туфли. Туфли были новые, напекли ноги. Увидав идущего Михаила, стала за куст, ладонью оббила пыль с голых пяток, обулась. Встретились, сели. Жнивье колкое, пришлось, чтоб сесть, приминать концы в одну сторону. Она прилегла на копицу, закинула руки за голову. Михаил в суконных брюках, из карманчика шведки торчит красная расческа. Сам деликатный, больше, чем всегда. Выдавит слово — спасибо. И опять молчит. Серафима, наоборот, чувствуя, какая она храбрая, от волнения красивая, едва сдерживается, чтоб не крикнуть: «Да расшевелись
— Волосы у тебя мягкие. И уши. Не злой. А на вид как волк. Ну чего ты молчишь? Ну… — она вытянула коричневые ноги, тонкие в щиколотках, с полными икрами, исколотыми жесткой стерней, и, терпя, улыбнулась жениху — Укрой ноги, Миша. Глянь, мухи кусают…
Сейчас она отворачивается от этой лесополосы, закусывает дрожащую губу. Издалека доносит крик гусей. Свойские или казарки на полете? Она вслушивается, оттянув от уха толстый шерстяной платок. Еще крикнули. Теперь ясно: вверху. Должно быть, кормились ночь где-то на глухих озимях, а сейчас, спугнутые лисицей или трактором, поднялись.
Казарки идут на такой вышине, что только ослепительно белыми крапинами мелькает в солнце изогнутая их полоса; лишь когда потянул оттуда ветер, четко донесло тревожащий душу гортанный разговор птиц.
И опять Михаил… Отказалась после кино, чтоб ее провожал. Крутилась на выходе среди людей и лузгала семечки. А шла домой одна, решала: «Может, вернуться, бегом догнать?» Как раз казарки так же, как сейчас, перекликались. Возможно, эти самые?.. Всё шли и шли тогда в темноте над клубом.
«Вот спросят с тебя, с гладкой кобылы, в этом клубе! — с тоской обрывает Серафима. — Какой, спросят, путь предлагаешь коммунистам?.. И Кузьма Куприянович сейчас выслушает, перекривится. Ругать не станет. Это у него хуже всего, когда только лапнет себя по карману, где у него портсигар».
Тпрр! Хутор Солонцовый. Легковички, обгонявшие Серафиму, стоят всей вереницей вдалеке у насыпи. Мужчины, что посмеивались из-за стекол, ходят руки в карманы. Вероятно, начальство, комиссия. Где ж Игнатьев? Серафима проезжает раз и другой, видит, что на нее снова пялятся.
«Да что это я? Кручусь, как напуганная какая!..»
Она привязывает лошадей к штабелю бревен и, оправив узел платка, выдвинув на лбу темные колечки завитков, твердо шагает к ближним рабочим:
— Кто здесь старший?
— Я, — расплывается губатый, с прозрачными раздевающими глазами мужик и подмигивает другому.
— Нет, я! — сообщает тот; но здесь Серафима видит Игнатьева, а с ним парня в капитанке. Парень, конечно, уже наябедничал, победно усмехается, играя скулами.
— Фима! Вот она! — восклицает Игнатьев, крепко хлопает по ее ладони.
Он похудел, помолодел, что мгновенно с восторгом отмечает Серафима. Одутловатое от ранения почек лицо стало будто меньше, покрепчало. Вместо привычной голубой полковничьей шинели на нем залосненная, перетянутая ремнем стеганка. Он заглядывает в глаза Серафиме:
— Приняла, значит, организацию? Ну теперь, славяне, работайте!
«Чего он задания дает? — настораживается Серафима. — Уходит от нас, что ли? Господи, — чуть не вскрикивает она, — да тетка же, когда свою шаль совала, намекала ведь: не зевай, племянница, пока депутат не сорвался с хутора. Знала уже. Небось все кликуши давно знали. Лишь я — секретарь — сбоку припека».
Она не в силах охватить это, произнести, что и депутат тоже хорош гусь, смывается в такое время; но почему-то, точно бы кругом полный порядок, она держит на лице спокойствие. Даже улыбку. Глупая улыбка сама собой растягивает губы. Игнатьев дружески говорит: