Человек
Шрифт:
— Да я, собственно, совсем и не рад этому назначению, — робко начал Хлебов. — Я не хвастаться, а жаловаться пришел. И отец мой, и мама моя очень сильно переживали из-за того, что я у них в такого «урода» превратился, в актеры пошел. Они никак не могли понять, что это за профессия. Отец говорил: «Ты взрослый, здоровый мужик, а наряжаешься в чужие платья, пудришь лицо, кривляешься, а они ведь тебе за это даже денег не платят». Родители очень переживали, хотели видеть меня инженером, приличным мужем, семьянином. У меня до сих пор сердце болит от одной мысли, что я им принес столько горя. Я всерьез считаю, что загнал их в могилу гораздо ранее того срока, который им был отпущен Господом Богом. Переживали они из-за меня очень сильно, не понимали меня. Положа руку на сердце, я и сам себя иногда спрашиваю: «Кто я? Зачем живу? Чем занимаюсь?». Постойте, так это Кафка почти что обо мне написал свое
— Ты об этом с Прусаковым своим говори, — огрызнулся Молодов.
— Ситуация складывается комическая, — продолжал Глеб. — Еще на первом курсе ГИТИСа я показывал этюд. Очень смешной, всем нравился. Этюд такой. Я возвращаюсь домой уставший, медленно снимаю с себя плащ, хочу почистить ботинки, беру из обувного стеллажа щетку, а из-под нее выскакивают тараканы. Я с ними героически борюсь, плююсь на них, топчу. Ну, то есть, мне кажется, что я победил, раздавил таракана, снимаю с себя ботинок, переворачиваю, смотрю на подошву, а таракан, оказывается, не на подошве, как я того ожидал, а убежал. Затем с ботинком в руке, вместо шпаги, я, как фехтовальщик, его преследовал, нанося удары. Все хохотали. Чуть погодя, уже на втором курсе, я эту придумку взял в свой отрывок по Чехову с названием «Цирюльня». И вот теперь на самом деле в квартире моей завелись «прусаки», а режиссер Прусаков на своих репетициях делает из меня таракана.
— Ему, ему все это говори, — зло повторил Молодов. — Что ты здесь передо мной каешься?
Так беседовали между собой актер Хлебов и режиссер Молодов, как вдруг дверь распахнулась, и на кухне появился проснувшийся ребенок. Ребенок, долго не думая и зря не мешкая, тотчас кинулся к кухонному столу и, открыв его, стал вынимать из него пакеты с крупами и мукой, и все содержимое пакетов высыпать на пол, в одну большую кучу.
Молодов спокойно наблюдал за происходящим, а потом предложил:
— Пойдем в комнату. Сейчас его мамка из магазина вернется, ребенка бить будет.
Сказал он все это привычно, даже как бы буднично.
— Зачем же бить? Надо бы отвлечь, приласкать, — сказал Глеб, вставая и отправляясь в комнату, следом за Молодовым.
— Да ведь сил у нее нет на это. На работе устает очень.
— Получается, на то, чтобы бить, сил хватает, а на то, чтобы полюбить, никаких сил не остается?
— Да. Так уж получается. Так выходит. У тебя-то дети есть?
— Пока нет.
— Вот. А когда будут, посмотрю я на тебя, «полюбить, приласкать». Поверь человеку с опытом. Тут задача другая — не убить. Не прибить, когда бить станешь.
— Я, пожалуй, пойду.
— Погоди. Ты что, обиделся? Заходи. Мы еще повоюем. Мы еще победим. Мы так просто врагам не сдадимся. А я-то думал, что Вы только и ждете моей смерти. Я и тебя, Глебушка, недооценивал. Ну, ничего, сейчас закончу курс лечения, доберусь до театра и мы поставим что-нибудь настоящее. «Молодую гвардию» или «Овода». И мне кажется, Глеб, Вы неплохо сыграли бы Олега Кошевого. Или нет, погоди, что я говорю? На носу двадцать первый век. Какая теперь к черту лысому, «Молодая гвардия».
— Да уж, — подтвердил Хлебов, и в душе его затеплилась надежда.
— Не до Олега
6
— Старый идиот, выживший из ума маразматик, — говорил вслух Хлебов, шагая от Молодова. — И зачем я к нему поперся? Чего хотел? На что рассчитывал? Все плюют на него и правильно делают. Из театра выперли на «больничный» и забыли. Забыли, пока живет, а точнее, доживает. Все смерти его ждут. Как умрет, все тут же засуетятся, забегают. Станут кричать: «Молодов — совесть нации! Последний романтик уходящей эпохи! Вместе с ним мы прощаемся с традиционным, классическим театром!». Как все это противно. И как я умудрился в клещи такие попасть? Прусаков хочет превратить в насекомое, Молодов хочет реанимировать издохший, ненавистный мне мир, с высосанными из пальца, фальшивыми идеалами. И как тут не запить, не уйти в запой? Придешь домой, там встретят Крошкины, раковина с их грязной посудой и тараканы, ставшие хозяевами в моем доме.
Хлебов купил торт, цветы, бутылку шампанского и отправился в гости к Еве Войцеховской.
Съели торт, выпили шампанское, поцеловались и Глеб, как старший товарищ и, в конце концов, как жених, стал рассказывать молодой актрисе про театр, про светлые и темные стороны закулисной жизни.
— Театр — волшебная, прелестная штука, — говорил Хлебов, — но при этом зачастую он бывает двурушным и в нем случаются абсолютно гадские театральные ситуации. Да, бывают такие ситуации. И, если честно говорить, то в театре они бывают почти всегда. Когда репетируют — то все в восторге от режиссера, от истории, от репетиционного процесса, а в результате выходит дерьмо. Премьеру сыграли, зрителей полный зал. Сыграли второй, третий спектакль — и конец. И нет, не случилось, не получилось разговора с Богом. И зритель сидит тихо, а потом с пятого спектакля уходить начинает. А бывает наоборот. Когда актеры репетируют и ненавидят режиссера, считают его идиотом, подонком, и с великим трудом выпускают спектакль. Спектакль еле-еле проходит сдачу, его с трудом принимают, а потом он после пятого, после шестого показа начинает расти и актеры начинают играть и ловить при этом кайф необыкновенный. И спектакль живет очень долго и как бы существует уже самостоятельно, не как мертворожденное дитя, а как рожденное в муках, кесаревым сечением, рожденное в язвах и миазмах, но…. Потом этот ребенок растет и превращается в настоящего богатыря или в удивительно красивую женщину. Спектакли — они тоже разнополые. Есть спектакли-мужчины, есть спектакли-женщины. Бывают спектакли среднего рода. И у меня ощущение такое, что я теперь в таком вот занят. Ненавижу.
— Почему же не откажешься? — спросила Ева, испытывая легкое недоверие ко всему услышанному.
— По той причине, о которой сказал. В театре всегда существует эта обманка. Всегда актер обманывается. И на это все попадаются. Вот почему театр изначально ложная вещь. Более-менее опытный актер, репетируя с никчёмным режиссером, всегда думает: «Вот было же точно так. Тоже приходил похожий на Прусакова режиссёр, всё было хреново, гадко, а потом — бац, и получился хороший спектакль. А репетировали с главным, с Молодовым, «Ромео и Джульетту», и все на репетициях порхали, смеялись, ловили кайф, а спектакль получился провальным.
Ева с трудом дослушала Глеба и решила переменить тему разговора. Ее в данный момент более занимала мистика, параллельные миры, путешествия во времени, волшебные зеркала профессора Козырева.
— Знаешь, — перебил ее Глеб, — а со мной ведь тоже в одной квартире жил сосед старичок, не профессор, конечно, но у него тоже было огромное зеркало, с которым он постоянно разговаривал, и его тоже звали Козырев.
— И где оно теперь?
— У меня. Я после его смерти зеркало взял себе, теперь оно стоит в моей комнате, на полу. Зеркало старинное, двухметровое, и часы с боем, должно быть, еще царских времен, напольные. Я и их к себе затащил. Козырев как умер, без пяти двенадцать, так его часы сразу же остановились. Приду, надо будет завести, пусть ходят. Это я про часы с боем.
— Я поняла. А знаешь, почему зеркала завешивают, когда человек умирает?
— Из глупости. Все это предрассудки. Ну, хорошо, традиция такая, все поступают так испокон веков. Я, к примеру, когда Козырев умер, этого не делал.
— А вот и зря. Зеркало является очень хорошей запоминающей средой, оно запоминает все, что видело. Зеркала завешивают затем, чтобы астральное тело, вышедшее после смерти из грубого физического тела в него не спряталось. А если спрячется, то будет потом приходить из неведомых миров зазеркалья и беспокоить.