Человек
Шрифт:
— Странно, — сказал она, — никогда не смотрю туда, а сегодня как кто взгляд направил.
Говорить особенно было не о чем, все личные темы были под негласным запретом. Я спросил про дядю и тетю.
— Татьяне Николаевне врачи отняли ногу, она теперь у нас, в городе живет. А Андрей Сергеевич умер.
— Как умер? — ужаснулся я такому известию. — Хотя болезнь жены его, наверное, доконала. Весь уклад жизни сразу поменялся.
Саломея посмотрела на меня внимательно, как бы соображая про себя, шучу я или и впрямь так думаю. Когда уверилась в том, что не шучу, сказала:
— О каком горе ты говоришь? Как только Татьяну Николаевну положили в больницу, он сразу же на все село песни запел. Ему говорили: «Ты бы хоть так явно не радовался». Он думал, что она вот-вот умрет, и тогда он захолостякует, женщину себе заведет. А вон оно как получилось. Тете ногу отняли, но осталась жива. А у него рак желудка, и он из здорового стокилограммового бугая за три месяца высох в щепку и умер. Невеселые, в общем, новости.
Саломея
Очень скоро я стал ощущать глубокую душевную подавленность и в этом состоянии на вопрос «Изменилась я? Постарела?» я, со всем своим простодушием бухнул: «Да».
Что же после этого началось! Она стала оправдываться, говорить, что совсем недавно болела, и с тех пор еще не пришла в себя. Полезла в сумочку, достала тушь для ресниц, тени, пудру, помаду, стала при мне краситься, пудриться. Все это делала быстро, судорожно, с каким-то страхом не успеть, опоздать. Как будто должно было с ней случиться что-то страшное, если она за эти двадцать секунд не успеет привести себя в порядок.
Тут, в ее хозяйственной сумке некстати звякнули бутылки. Она от этого звука как-то болезненно сжалась и принялась оправдываться, говорить, что это не спиртное. Полезла в сумку, достала, показала мне бутылку с кефиром. Затем снова вернулась к прежнему своему занятию, то бишь стала краситься, пудриться.
Зря она старалась. Я, конечно, этого ей не сказал, но того, что в ней пропало, невозможне было вернуть никакими помадами, тенями и красками.
— А теперь? Как теперь? Лучше? — беспокойно спрашивала она.
— Лучше, — солгал я.
Она поверила и успокоилась. Принялась рассказывать о том, что всерьез увлеклась психологией, психоанализом, изучает труды Юнга и Фрейда. Я посидел с ней еще какое-то время для приличия, послушал ее, а потом извинился, сказал, что меня ждут и ушел.
Она в своей путанной и сбивчивой речи, несколько раз упоминала о том, что «теперь, после разговора с Тарасом, ты меня, конечно, понял и простил». Что я должен был понять? Что простить? Она повторяла эти слова, как заклинание, но обратил я на них внимание лишь тогда, когда с ней расстался.
Я не поехал домой, как предполагал, а поехал к Тарасу. Мы собирались к нему с Тамаркой завтра-послезавтра, но встреча с Саломеей изменила мои планы.
Тараса я нашел в добром здравии. Одет он был в шелковую рубашку цвета молодой зелени, расшитую золотой нитью. Жил он теперь не один, а с женой, которая встретила меня, как родного, радушно и весело. В их семействе ожидалось скорое прибавление, жена была в положении. Была она необыкновенно приятной и, если позволительно так будет выразиться, уютной женщиной. Одним присутствием своим вносила покой и умиротворение. В руках у нее все спорилось и делала она все спокойно, без суеты и лишних хлопот.
Я порадовался за Тараса, именно такая жена ему и была нужна. А ведь совсем еще недавно я получил от него такое письмо: «Я боюсь влюбиться, боюсь жениться. Знаю, точно знаю, что без любви жениться не смогу, а женившись по любви, не смогу ни о чем, кроме как о жене, думать. Перестану писать, а это для меня равносильно смерти. Нет. Не хочу ни любви, ни свадьбы. Хочу писать и только писать.
— Ты знаешь, она внимательная, — как бы оправдывался Тарас за свое последнее письмо. — Зимой простынь горячим утюгом гладит, чтобы теплая была. следит за мной, за моим здоровьем.
Я помогал накрывать Калещукам на стол и тарелки расставил на равном удалении друг от друга. Равно, как и стулья.
Сели за стол. Жена Тараса посмотрела на мужа, хотела его о чем-то спросить, но не решилась. Он понял мотивы такого ее поведения и сказал:
— Конечно. Иди, садись рядом.
Она тут же придвинулась к нему почти что вплотную. Он ее обнял и поцеловал в щеку. Они сидели рядом, светились счастьем, я был искренно рад за них.
Тарасу она писать не мешала, хватало мудрости понять, что для него работа всегда на первом месте. Конечно, временами в жизни мужа занимала первое место и она, но этим не злоупотребляла, не пользовалась, не старалась такое положение вещей закрепить навсегда. Была добрая и чуткая. К тому же унаследовала огромное состояние.
— Хорошо, что ты богата, — говорил, смеясь, Тарас. — А не было бы денег, на что бы жили? Зарабатывать я не умею.
— Ничего, деньги кончатся, научишься, — отвечала она тем же шутливым тоном, находясь в полной уверенности, что состояние ее прожить невозможно.
Я хотел спросить о Саломее, но вдруг, неожиданно для себя, поинтересовался Леонидом.
— Леонид? — засмеялся Тарас. — Ленька чуть было пожар в московской квартире не устроил. Мне об этом Фелицата Трифоновна поведала. Предыстория такая. Как-то за ужином адмирал вспомнил отца,
Кроме истории с «пожаром» Тарас о Леониде слышал многое, но передавать услышанного не хотел. Так как все это было невесело. Я рассказал о своей встрече с Саломеей. Тарас встал из-за стола и, покопавшись в своих бумагах, дал мне несколько тетрадных листков, исписанных убористым знакомым почерком.
— Это Саломея попросила передать тебе, — пояснил Калещук. — Она ко мне месяц назад приходила.
Листки были не что иное, как дневниковые записи. Не в силах терпеть, я стал их читать прямо за столом. Конечно, про себя.