Чернозёмные поля
Шрифт:
Нарежного насилу увели и усадили в сани Протасьева.
На другое утро всё праздное население Крутогорска, называвшееся «обществом», было бесконечно утешено появлением на очереди дня клубного скандала. Интерес был тем острее, что главною героинею этого скандала была Лида. Барыни и барышни трепетали от радости, что могут, не нарушая свойственной им скромности, представить убедительные доказательства своих давнишних подозрений. Нарежный, разумеется. не осмелился публично называть m-lle Обухову Лидою и делать дерзости её жениху, если бы не имел на это каких-нибудь прав, прав, положим, таинственных, но тем не менее несомненных. Да и можно ли ожидать чего-нибудь другого от пустой кокетки, которая вешается на шею всякому мужчине и в то же время бесстыдно продаёт себя богатому и глупому уроду? M-me Каншина была особенно неистощима на философские максимы относительно брака и сердечных влечений. Хотя весь Крутогорск был почему-то убеждён, что г-жа Каншина ловила для своей Агаты разом троих женихов с тугими карманами, самых сомнительных качеств, однако теперь оказалось,
Перезревшая Нина, всегда открыто восстававшая против культа Лиды Обуховой, подхватила давно желанную, давно томительно выжидаемую новость с ещё большею страстностью, чем г-жа Каншина. Нина видела в Лиде не только молоденькую и не только красавицу, от которой с ума сходила вся молодёжь, но ещё и соперницу по остроумию. Остроумничанье было последним фортом, куда укрылись с широкого поля светской брани утомлённые нескончаемыми походами, эволюциями, неудачными сшибками и проигранными генеральными сражениями оскудевшие силы тридцатипятилетней девицы после того, как один за одним были разрушены беспощадным временем неподвижные передовые редуты её смазливости и молодого одушевления. Лида осмелилась обозвать Нину в присутствии целого хора кавалеров «крутогорскою весталкою», а Ева Каншина сама передавала ей, как за ужином с графом Ховеном, Протасьевым и Нарежным, в последний маскарад, Лидочка несколько раз называла её «преподобною матерью Ниной» среди гомерического хохота собеседников. Даже и в глаза Лидочка не раз величала её Ниною Харитоновной, с оскорбительной злонамеренностью соединяя вместе эти два неудобосоединимые имени. Поэтому Нина энергически приступила ко вторичному дополнительному изданию всех сплетен, ходивших об Лиде, и к деятельному сбыту их крутогорской публике. По новой редакции оказалось, что сам Нарежный хвастался своими отношениями к Лиде и что он увозил её ночью на санях за город. Нина могла назвать даже свидетелей, которые встречали их вместе, и если не делает этого, то единственно потому, что не желает компрометировать девушки, какова бы она ни была и как бы нагло ни поступала она относительно Нины. Смешно было Нине при её развитии равняться с пустою девчонкой, у которой в голове ходит ветер, а в сердце нет ни одного нравственного правила. Нина только ручается за одно, что, несмотря на распространённые слухи, свадьба Лиды с Овчинниковым не будет отложена на несколько месяцев; не будет потому, что не может быть отложена. При всей ветрености своей Лида настолько сообразительна, чтобы не допустить себя до нового, уже непоправимого скандала. Нина не считает себя вправе объяснять всем и каждому причину своих предположений… так как это касается чести посторонней девушки. Не в её моральных принципах допускать подобное посягательство на права другого. Но она твёрдо стоит на одном, что свадьба будет ускорена как только можно, что Лиде совершенно необходимо торопиться свадьбою.
Никогда во всю зиму не было в Крутогорске такого визитного волнения, как в это утро. Постороннему могло показаться, что наступило Рождество или Светлый праздник. Замечательно, что в это утро у всех явились самые неустранимые побуждения совершить такие визиты, которые иначе были бы отложены неизвестно докуда. Синяя карета Каншиных на белых лошадях просто реяла по улицам. Протасьев, который вместе с полковым адъютантом тоже шнырял из дома в дом, стараясь уладить столкновение Овчинникова с Нарежным, с досадой натыкался на всяком шагу на этих знакомых белых лошадей.
— Ну, поднялась теперь эта «обер-супер-кригс-сплетница», — пробормотал он сквозь зубы. — Из своего министерства теперь не скоро выпустит.
— Да и баба! — прибавил адъютант, качнув удивлённо каскою. — Чисто прорванное решето! Так и льёт, так и льёт!
Протасьев
У Овчинникова сделалось жарко на сердце от внезапного прилива радости. Он никак не ожидал, чтобы такая забубённая голова, как Нарежный, так скоро пошёл на мировую и ещё сам бы приехал к нему, очевидно, с извинением. Овчинников не спал всю ночь, тревожно обдумывая все безысходные ужасы предстоящей развязки. Только что занялась для него заря будущего счастия, только что получил он надежду принять в свои объятия драгоценный цветок, на который любовались тысячи, не смея дотронуться до него, не смея мечтать о нём — и вдруг всё задёрнулось чёрным флёром. Пистолеты, убийство, ссылка в Сибирь — всё это мерещилось его напуганной фантазии в нераспутываемой комбинации, и слабая голова, не привыкшая ни к какой борьбе с судьбою, отказывалась мыслить за себя. Овчинников чувствовал, что он ничего не выдумает, ничего не в состоянии отстранить, и с болезненным щемлением сердца отдавался течению событий. Может быть, другие помогут, спасут его.
Утром, когда друзья сидели вокруг постели, ему казалось, что они собрались на его похороны, что сам он в последний раз видит вокруг себя всю эту роскошную обстановку и весь нежащий комфорт своей праздной жизни. Он едва нашёл в себе силы, чтобы не расхныкаться, как маленький ребёнок. Если бы приехал один дядя или один Протасьев, он бы непременно расхныкался. Он желал плакать, думая, что слёзы перестанут давить его сердце. Но адъютант с суровым видом и военною точкою зрения невольно удержал его от этого бабьего утешения.
Овчинников выскочил в гостиную с горячим желанием сделать всё возможное, чтобы облегчить Нарежному тяжёлую минуту извинения; у него мелькнула даже мысль прямо броситься к нему и протянуть руку, но он сейчас же одумался, найдя, что будет приличнее притвориться глубоко оскорблённым и поддержать своё достоинство холодною сдержанностью приёмов. «Уж если явился ко мне, так, наверное, струсил. Не мешает выдержать его несколько минут. Эти господа храбрятся, пока не пройдёт горячка», — подумал он.
Нарежный стоял посреди гостиной, вытянувшись во весь рост, в застёгнутом сюртуке, бледный и серьёзный, с волосами, всклокоченными высоко вверх a la Фра-Дьяволо. Чёрные глаза его зловеще сверкали. Он быстро подошёл к Овчинникову, как только тот появился в дверях, и сказал ему отрывисто:
— Господин Овчинников, между нами вчера было недоразумение. Я очень досадую на это. Если бы я знал…
— Да. Вы слишком погорячились, — с расплывшеюся улыбкою отвечал ему Овчинников. — Мы все были вчера немного dans les vignes du seigneur… Мне это тем неприятнее, что я всегда чувствовал к вам…
— Позвольте, не в этом дело! — резко перебил Нарежный. — Я досадую не на то, что сказал вам. Вовсе нет. То, что я сказал, я всегда готов повторить при ком угодно. Я досадую, что не знал вчера о вашей помолвке! Я думал, что вы хвастаетесь. В этом прошу вас извинить меня. Я ошибся.
— Я охотно извиняю вас, Нарежный. Мы с вами всегда были приятелями, — начал было Овчинников, но Нарежный тотчас перебил его, хмурясь и ероша волосы:
— Вот что, господин Овчинников. Я человек откровенный и всегда готов осознать свою ошибку. Но не думайте, чтобы я явился к сам только с извинением. У меня есть к вам серьёзное дело. Можно нам на несколько минут в кабинет?
Они вошли и притворили двери. Овчинников с тревожным чувством подозрения молча смотрел на возбуждённое лицо инженера. Тот шумно опрокинулся в кресло и долго ерошил рукою волосы, метая искромётные взгляды в пустоту.
— Вы женитесь на Лиде Обуховой? Она дала вам слово? — спросил он наконец.
— Да, да… женюсь… Она дала мне слово… Я ж говорил вам вчера, — нерешительно проговорил Овчинников, не понимавший, с какою целью Нарежный опять заводит неприятный ему разговор.
— Вчера я не верил, нынче я убедился, что вы говорили правду. — со вздохом сообщил Нарежный.