Чернозёмные поля
Шрифт:
— Ну и прекрасно! Я это вполне одобряю! — подхватил рыжий оратор, осклабившись такою широкою и хищническою улыбкою, что, казалось, в его пасти засверкало вдвое больше зубов, чем бывает у людей; даже синие очки его при этом засверкали злобною радостью, подпрыгнув на худых скулах. — Я именно проповедую девиз: лучше самому бить, чем быть биту. Voil`a le not. Это-то и говорит теперь труд. И его нельзя не оправдать.
— Но мне кажется, вы придаёте слишком насильственный характер стремлениям этого класса, — робко вмешался молодой Зыков, чья крошечная меланхолическая фигурка в поношенном пальто старого фасона пятном выделялась среди свежих костюмов и самодовольных физиономий компании. Он сидел на стуле в неразвязной позе, в то время как вся остальная
— Да, — перебил рыжий оракул, торопливо глотая чай и ещё торопливее накачивая себя залпами сигарного дыма, словно он смотрел на себя, как на локомотив, нуждающийся в постоянном и энергическом топливе. — Конечно, экономические отношения — это первое. — Его голос слегка задрожал от досады, что публика может заподозрить его в таком серьёзном упущении. — Кто ж этого не знает? Об этом я не считал нужным и упоминать. Cela va sans dire. Но ведь экономические отношения основаны на многом другом. Одно с другим вяжется. Тронь одно — и всё трещит. Оттого и одно трудно взять; немцы говорят «жди, не терпи», да ведь это хорошо немцу. Немец даже женихом бывает по десяти лет. Француз, по-моему, лучше, решительнее, благороднее; он долго не вытерпит; не может таять по золотникам! Нынче влюбился, завтра обольстил, если жениться нельзя. Таков он и в истории; он больше верит в штык, чем в Шульце из Делича; схватился за штык, навёл пушку — отними, если можешь! Ну, отняли — ваше счастье. Не отняли — было бы наше. Коротко и ясно. Люблю такую чистоту мысли.
Рыжий оратор был очень доволен удачным окончанием речи и лишний раз прошёлся мимо зеркала, интересуясь видеть себя в задумчивой позе и с сигарой во рту. Однако Зыков, несмотря на свою застенчивость, был цепок в спорах; он придвинулся стулом к дивану, против которого жестикулировал рыжий, и заметил ему решительно:
— Вы берёте исключительную минуту. По-моему, будущность трудящегося класса именно в этом «тихом деланьи», как выразился Гёте о природе; в сущности этот класс — всё человечество. Он велик и силён, как природа; его методы действия должны быть те же, что в природе. А ученье о катаклизмах в природе давно брошено. В него веруют только старики, остановившиеся в Кювье.
— Ещё бы, знаю, знаю, — тревожно вставил рыжий и с подозрением сверкнул глазами на публику сквозь синие стёкла.
— Бороться молча, настойчиво, непрерывно, всем, всегда и везде — вот в чём непобедимая сила! — одушевился Зыков. — Всякая сила состоит из бесконечно малых величин. Атомы, недоступные микроскопу, составляют организмы; невидимые глазом капли воды разрушают гранит. Чем менее внимания и опасений будет возбуждать против себя эта бесшумная работа, тем она будет непобедимее. Я в этом глубоко убеждён.
Рыжий оратор совершенно неожиданно натолкнулся на эту точку зрения. Он несколько мгновений пыхтел сигарою, потом поперхнулся намеренно и стал долго и громко сморкаться в платок, поспешно обдумывая опровержение.
— Хорошо, — сказал он далеко не прежним порывистым тоном. — Допустим, что это так. И вы думаете, что они дадут развиваться беспрепятственно этому вашему «тихому деланью», что они не поймут его значенья? Дудки, батюшка! Они тоже не дураки. Тоже сумеют бесшумно сработать такую штуку, что и податься будет некуда. Вы, я вижу, просто шульце-деличист? — обратился он внимательным тоном к Зыкову, на которого прежде не смотрел. Он ждал ответа, пристально уперев свои стеклянные четырёхугольные глаза в мешковатый наряд Зыкова.
— О нет, совершенно напротив, — всё более увлекался Зыков, почувствовавший себя в своей тарелке. — Я против Шульце. Я стою за борьбу. Но как средство борьбы я предпочитаю хроническое сопротивление отдельным битвам. Стихийную работу — работе героев.
— Конечно, конечно, — поддакивал рыжий. — Но без битв нельзя.
— Это глубокая ошибка! — настаивал разгорячённый Зыков, поднявшись с места и давая тем возможность всей праздно возлежавшей публике всесторонне ознакомиться с пороками его деревенского туалета. — У вас слишком французская точка зрения на успех. Они всё думают одолеть концом штыка, грубым насилованием. А я держусь гораздо более тонкого и более глубокого правила итальянских политиков. Мы привыкли смеяться над Макиавелли. Но это был великий знаток психических пружин. Это законодатель общественной борьбы. По-моему, победить можно только противоположным. Силу — хитростью, хитрость — силою, быстроту — медленностью, как побеждали Фабии, Кутузовы, медленность — быстротою. как побеждал Наполеон, Цезарь, Суворов. Вы не читали книги итальянца Феррари: Histoire de la raison d''etat? Право, крайне интересная книга. Там этот принцип применён к анализу всей истории человечества. И я верю, вполне верю этому принципу! — говорил добросердечный и наивный Зыков, искренно воображавший себя в жару спора неумолимым макиавеллистом.
— Позвольте, господа, — снова вмешался первый оппонент рыжего.
Это был правовед, блистательно окончивший курс и теперь один из самых видных товарищей прокурора, подававший большие надежды начальству, а ещё более самому себе. Его белокурая борода и волосы были расчёсаны направо и налево с геометрическою правильностию и необыкновенным парикмахерским совершенством. Природа и без того посадила в каждую половинку правоведа, как в левую, так и в правую, по одному одинаковому уху, по одному одинаковому глазу, по одной одинаковой ноздре, по одной одинаковой щеке, по одной одинаковой руке и ноге; а сверх того петербургский портной разрезал надвое на груди его жилет и жакетку, отбросив при этом один широкий лацкан на правое. а другой, такой же широкий, на левое плечо. Так что всё вместе производило издали безошибочно симметрическое впечатление. Казалось, будто длинная фигура правоведа была расколота надвое, и обе половинки её отвёртывались одна от другой, как пристяжные лошади в тройке истинного любителя. Такая раздвоенность очень нравилась не только самому правоведу, который проводил порядочное время перед зеркалом для её приобретения, но и публике города Крутогорска. Публика считала правоведа самым приличным кавалером, на том основании, что именно таких распиленных надвое кавалеров можно было видеть в Петербурге.
— Позвольте, господа! — протягивал правовед, заложивший по-английски обе ладони за вырезки жилета под плечами; он вообще бил на англичанина. — Позвольте мне предложить вам вопрос: вы оба очень умно рассуждаете о способах устранения современного общественного устройства. Мне бы хотелось знать, передаёте ли вы в этом случае взгляды известной партии или вместе с тем и собственные ваши убеждения? Проще сказать, находите ли вы полезным, чтобы тем или другим путём поскорее изменилось наше теперешнее устройство? Вот в чём вопрос.
— Я нахожу! — с убеждением объявил Зыков, садясь на своё место.
Рыжий оратор не отвечал прямо, но попыхтел сначала сигарой и прошёлся по кабинету.
— Вот что, — сказал он. — Если отбросить личные соображения…
— Без всяких «если», а напрямик, — перебил правовед. — Нет или да?
— Скорее «да», если всё взвесить…
— Так «да»? Теперь позвольте вам предложить другой вопрос: почему «да»? Во имя каких начал «да»? Я ведь, дорогой сэр, люблю по пунктам, как подсудимого: первый, второй, третий… Недаром прокурорский надзор… Почему «да», спрашиваю я вас?