Чернозёмные поля
Шрифт:
— Благодарю за дифирамб! — сказал Прохоров, бледнея от злости, но стараясь улыбнуться.
— Поневоле вспомнишь Руссо, — продолжал Суровцов, не замечая негодования хозяина. — tel philosophe aime les tartares pour ^etre dispens'e d’aimer ses voisins… Согласитесь, господа, что он метко попал во многих из нас.
— Ну, крутогорский Цицерон! — вставил Протасьев, давно с улыбкою удовольствия следивший за поражениями Прохорова. — Ты наколот .как жук на булавку, и не шевелись!
Невольный дружный хохот ответил на эту выходку, но сейчас же смолк. Гости растерялись не менее хозяина. У Прохорова потемнело в глазах. Даже увлёкшийся Суровцов заметил его крайнее смущение и смекнул, что наделал много неловкостей. Один Протасьев наслаждался торжеством; он был зол по природе, а с некоторого времени, убедившись в видах Прохорова на Лидочку, неумолимо преследовал его, где только мог.
— Господа, я примирю ваши противоречия! — заговорил правовед, который считал себя глубоким знатоком света и был искренно убеждён, что его дипломатия в состоянии успокоить самые возбуждённые страсти. — Я по праву могу быть третейским судьёю: и как патентованный законник. и как человек вне партии. Я нахожу, что обе стороны виноваты и обе стороны правы.
Правовед нарочно остановился и оглядел самодовольными белесоватыми
— Обе партии погорячились, обе партии увлеклись в преувеличении! — с несколько поколебленной бодростию продолжал оратор. — Истина всегда в середине. Недаром старые авторы называют её «золотой серединою». Я, господа, жрец золотой середины, как и приличествует жрецу Фемиды, взвешивающему дела людей на весах правосудия. Невозможно требовать от людей такого всестороннего и всецелого посвящения себя идее, как этого требует господин Суровцов, невозможно требовать и таких радикальных общественных реформ, каких желает в своей прекрасной статье наш талантливый друг, на пиршестве коего возлежим мы сегодня. Будемте мудры, господа, как наши учителя римляне. Хорошенького понемножку! Будем сочувствовать бедняку, но и не откажем в сочувствии душистой струе Mo^ette! Будем желать реформ, но будем же и держаться со всею стойкостью консерваторов за мягкое кресло перед пылающим камином! Одно другому не мешает. Да здравствует будущее и да здравствует настоящее! Пусть будет у каждого пролетария курица в супе, как желал этого добрый французский король, но пусть же и на гостеприимном столе нашего любезного хозяина не исчезает удивительный сиг, которым он только что угощал нас.
— Сиг съеден! Теперь, господа, пора за рябчиков! — поспешил закончить Прохоров, оправляясь, сколько мог, и чувствуя всю невыгоду смущения. — Вместо копий остроумия вилки в руки. Суровцов сегодня ругался, как Тимон Афинский, и должен подать нами пример такой же энергии в истреблении ужина. Если его аппетит стал таким же деревенским, как и его язык, то, господа, поздравляю вас! Человек, давайте ужин!
Келия и гостиная
Весело было Лиде в Крутогорске. Заманчивым, нескончаемым сном пробегала для неё эта жизнь. Весело было и её maman, Татьяне Сергеевне, которая давно не видала себя в такой первенствующей общественной роли. И ей, как девятнадцатилетней Лиде, казалось, что всем хорошо, потому что было хорошо ей самой. В этом заблуждении немало поддерживала добрую генеральшу легкомысленная m-lle Трюше, которая не терпела деревенской жизни и имела баснословные представления о богатстве русских дворянских фамилий. M-lle Трюше выезжала и принимала вместе с Татьяной Сергеевной и чувствовала себя совершенно в своей тарелке. Но нельзя было сказать, чтобы мисс Гук была до такой же степени довольна переменой обстановки; добрая генеральша нуждалась в опоре суровой англичанки среди более серьёзных требований деревенской жизни, где ежечасно становились перед нею неумолимые вопросы хозяйства и воспитания. Но педантическая и сухая мисс, с своими вкусами и привычками методистки. оказалась решительно ненужною в обстановке губернского света, где болтливая и бывалая француженка могла развернуть все свои ресурсы. Таким образом нечувствительно кончилось первенствующее положение мисс Гук в доме генеральши. Этому помогло ещё и другое обстоятельство: по совету некоторых благоразумных людей, Татьяна Сергеевна решилась, наконец. устранить Алёшу из-под женского руководства и всё дело приготовления его к университету поручила учителям. Для повторения уроков к Алёше пригласили особого репетитора из гимназистов седьмого класса по фамилии Коврижкина, с условием, чтобы он был неотлучно при Алёше всё то время, в которое не бывает уроков в гимназии. Татьяна Сергеевна особенно настаивала на том, чтобы Коврижкин сопровождал Алёшу в его прогулках, так как она представляла себе решительно невозможным, чтобы её шестнадцатилетний Алёша мог безопасно пройтись по Московской улице без чьей-либо охраны и руководства. Алёша был очень рад, что его избавили от «змеи Кукши», как он называл вслед за няней Афанасьевной ненавистную ему англичанку. С гимназистом Коврижкиным он поладил очень скоро и очень выгодно для обоих. Татьяна Сергеевна никогда не заглядывала в его каморку над чёрною лестницею, потому что у неё всегда было слишком много других забот и потому, что она была вполне спокойна совестью насчёт образования Алёши, выплачивая его репетитору по двадцать пять рублей в месяц. А мисс Гук, хотя и постоянно томилась стремлением исследовать досконально томительные учебные часы, которые проводил Алёша с своим репетитором в уединении мезонина, и даже тщательно подсматривала, подслушивала и выспрашивала обо всём, касавшемся Алёши, однако из чувства оскоблённой гордости решилась показать генеральше, что она теперь умыла руки, и что всю ответственность за будущее возлагает на тех, кто так неблагоразумно предвосхитил от неё судьбу её питомца. Мисс Гук была вообще глубоко огорчена незаслуженною переменою своей роли, тем более. что она чувствовала упадок физических сил и не смела мечтать об открытом разрыве с генеральшею. Поэтому она хранила негодование в глубине сердца и только выливала его в тиши ночной на страницы своих новых мемуаров, в которых она подробно описывала воображаемой английской публике грубость нравов русского дворянского общества и которые она торжественно озаглавила «The mysteries of the russian high-life». С Алёшей в Крутогорске сделалась большая перемена. Он решился не учиться ничему. Он доставал и читал одни только религиозные книги. Все помыслы его были направлены на внутренний мир души, на загробную жизнь. Остальное представлялось ему жалкою игрушкою минуты, мишурою, закрывающею истину от глаз. Он не открывался никому, не говорил ни с кем, только стал ежедневно писать свой дневник. Дневник этот прятался, как документ опасного заговора, в дыру матраца, которую Алёша нарочно прорезал ножичком, с нижней стороны. Алёша не ложился спать, не сделав в дневнике самого беспощадного отчёта о всех поступках своих и мыслях своих в течение дня. Он анализировал там с той же точки зрения свою мать, свою сестру, их знакомых, их образ жизни. Он сидел почти всегда один в своей комнате за какою-нибудь благочестивою книжкою, которую он воровски прятал от всех, конфузясь и пугаясь, а между тем всё видел, во всё всматривался, во всё вдумывался. Он вёл там, в своей низенькой каморке, летопись прегрешений, которые совершались,
И когда до его тёмного угла, населённого священными призраками, полного священных слов, горьких слёз и вздохов, долетали снизу, из ярко освещённых салонов Лиды, взрывы хохота или отрывки легкомысленной болтовни, бедный Алёша вздрагивал, как прикосновения чего-то отвратительно леденящего, и его воспалённой голове чудилось бесовское ликование в преисподней.
— А мой мальчуганчик уже заснул! — нежным голосом говорила в это время Татьяна Сергеевна, истощавшая к концу вечера все источники своего красноречия. — Он слишком много занимается, и я строго слежу, чтобы он вёл совершенно правильную жизнь. Это так важно в его возрасте, при его деликатном здоровье.
Алёша попробовал сначала расспрашивать гимназиста Коврижкина о тех предметах, которыми он сам был переполнен, но гимназист Коврижкин отнёсся к этим вопросам с таким искренним недоумением, которое смутило даже Алёшу.
— Что это вам за охота об этих глупостях думать! — сказал он с снисходительной усмешкой. — У нас об этом никто никогда не говорит. Ей-богу, я от вас первого этакие вещи слышу.
— Вы читали «Творения святых отцов»? Ефрема Сирина? — допытывался Алёша.
— Вот ещё выдумали! — смеялся Коврижкин. — Есть нам когда читать! Извольте-ка к пяти урокам каждый день приготовиться. Одни латинские переводы замучают. А тут ещё сочинение еженедельное. Мне и интересные-то вещи некогда читать, не то что церковные книги. Вот начал было «Таинственное убийство», отличный роман, у Каменева Петра, шестого класса, брал, две части прочёл, а третью до сих пор не могу начать. Всё времени нет. Нам даже директор запрещает читать: наказывают, если найдут, читательную книгу. Ведь и правда, что-нибудь одно: или учиться, или читать.
— Я совсем не об этом чтении говорю. Не в чтении дело, — серьёзно приступал Алёша. — Необходимо о своей душе думать. Сами мы слишком бессильны, слишком глубоко погрязли в бездне грехов. Только благодать Божия может дать силы оправиться сколько-нибудь, вступить на путь спасения. Но благодать не может сойти на нераскаянных и на беспечных. Оттого-то и нужно нам прибегать к заступничеству святых отцов, которым Господь даровал силу, превосходящую естество. Они научают нас, они нам помогают; нужно молиться им, читать их творения, поклоняться их подвигам. Мы учимся разным глупостям. заботимся о всяких пустяках, а о главном деле нашей жизни, об единственной цели нашего земного бытия не умеем даже думать. Помните слова писания: кая пользя вам, аще мир весь обрящете, душу же свою отщетите? Кому это сказал Спаситель? Для кого приходил Он на землю и принимал образ тленного существа? Ради кого распята Его безгрешная плоть? Ради вас, ради меня! Ради последнего грешника. И мы смеем забыть нашего Господа, пострадавшего за грези наши! Когда Он призовёт нас к своему страшному суду и потребует от нас ответа, — какой ответ дадим мы Ему?
Гимназист Коврижкин совершенно не знал, какой ответ должен он ать не только на страшном суде, на даже и Алёше. Его тревожила восторженная речь Алёши, его воспламенённые глаза, и ему нередко делалось жутко наедине с своим учеником. Иногда ему приходило в голову, что Алёша правду говорит, потому что говорит так уверенно, строго и плавно. Но он чувствовал, что ему, Коврижкину, это не по силам, поэтому он отмахивался чуть не рукавом от Алёшиных проповедей.
— Ведь вот у нас же отличный законоучитель, отец Дмитрий, магистр богословия, учёный, однако ничего же этого не требует. Конечно, нужно в церковь ходить, говеть… Но не всем же в схимники постригаться. Надо кому-нибудь на свете жить, — неуверенно отговаривался Коврижкин.
— Послушайте, Коврижкин, я недавно сам был холоден к вере, был, можно сказать, преступным невеждою в деле своего спасения, — с увлечением настаивал Алёша. — Я просветился недавно. Поверьте, все ваши мысли переродятся заново, и вы увидите себя как будто воскресшим в новый мир, если вы искренно предадитесь делу своего спасения. О, вы и понятия не имеете, какою страшною тиною покажется вам тогда ваша теперешняя жизнь! Вы ужаснётесь самого себя. Сладкие яства вам покажутся отвратительными гадинами, покой тела — гнусным развратом. Видите ли, Коврижкин, мы обязаны помогать друг другу. Мы все братья во Христе Спасителе, потому что вместе искуплены им. Вы знаете больше меня светские науки и учите меня. Хотите, я помогу вам начать путь ко спасению? Я буду объяснять вам, мы будем вместе читать творения святых отцов, вместе молиться. Хотите, сделаем так?
— Бог с вами, к чему мне это! — покраснев и сильно смутившись, отвечал Коврижкин. — Я бы и вам советовал не мучить себя. Посмотрите, до чего вы дошли — бледный, худой, точно мертвец. Вы совершенно погубите своё здоровье.
Несколько раз с упорным терпением и настойчивостью приступал Алёша к обращению Коврижкина, но никогда не достигал ничего, кроме глубокого смущения своего учителя, который боялся даже слушать о предметах, наполнявших всё существо Алёши. Коврижкин мало-помалу стал чувствовать к Алёше почтительный страх; инстинктом он чуял в нём что-то необычное, стоящее выше и глубже тех людей, которых знал Коврижкин. Мир мрачных религиозных фантазий Алёши действовал на Коврижкина как что-то действительно существующее, и пугал его собственную, ещё ребяческую фантазию. Ему казалось, что вся маленькая комнатка Алёши населялась по вечерам этим горными муринами, эфиопами и бесами, о которых читал Алёша на каждой странице «Житий святых» и о которых с такою верою он беседовал с Коврижкиным. Поэтому Коврижкин с величайшим удовольствием стал входить во все планы Алёши, которыми тот решился отделаться от «науки мира», чтобы посвятить себя всецело «науке Бога».