Чернозёмные поля
Шрифт:
— Ты, верно, хочешь, чтобы я ушла и отсюда? — с сердцем сказала Надя. — Я тебе навсегда запрещаю говорить мне подобный вздор.
— Я могу не говорить этого, но я всегда это буду чувствовать, Надя, — с твёрдой решимостью отвечал Алёша. — Может быть, я и вправду злой. Я никого не люблю: ни матери, ни сестры; мне противны почти все люди, которых я вижу в нашем доме. Все они лгут, сплетничают, ничего не понимают, ничего не делают, ни о чём не думают. Не могу ж я любить людей, которых я презираю. Но есть же во мне и что-нибудь хорошее, когда я мог понять вашу чистую душу, Надя, и полюбил вас. Нет, Надя, я не злой, ей-богу, не злой, —
— Прощай, Алёша! — сказала Надя, вставая. — Я думала, что ты образумился, и ошиблась. Я тебя прошу не приезжать к нам, пока ты не выздоровеешь. Слышишь, Алёша, это моё требование. Если ты не можешь молчать, то и я, в свою очередь, не могу слушать.
Надя быстро пошла в гостиную. Ей было очень жалко Алёшу, и в груди её ходила какая-то горячая волна, просившая вылиться в слёзы; но она считала необходимым как можно сильнее огорошить Алёшу и вооружилась всею суровостью, на которую была способна.
— Вы изгоняете меня навсегда, Надя, навсегда? — жалобно спрашивал ей вслед Алёша.
Но он не получил ответа. Постояв минут пять в грустном раздумье. Алёша медленными шагами спустился с балкона и прошёл через садовую калитку во двор, где стоял его шарабан. Свинцовая доска была у него на мозгу и на сердце. С парников, через сочные куртины, на которых широко раскинулись антоновские яблони, долетали весёлые голоса.
— Да идите ж, идите, господа! Ведь, право, довольно! Вы ни одного папе не оставите. Он после обеда всегда ест, — обиженно, но безропотно упрашивала Даша.
— Ей-богу, это не я. Я взял маленький, а этот Лизавета Трофимовна сорвала, — с убеждением отговаривался голос Штрауса.
Шарабан мягко покатился по двору. Алёша сидел, не оглядываясь на коптевский дом, машинально вслушиваясь в болтовню, долетавшую с парника. Только подъезжая к своему дому, вспомнил он, что не видал Трофима Иваныча и не исполнил поручения матери.
За кулисами
Лидочка давно уже соскучилась в своих Спасах. Осень показалась ей бесконечною. С наступлением ветров и дождей хоромы замуровались: двойные рамы отняли свет, блоки повисли на всех наружных дверях, не пуская в дом свежего воздуха; опал лист, небо омрачилось, жизнь представлялась Лиде не вечным прыганьем и щебетаньем, а унылым, бесцельным затворничеством. Проснётся Лида утром поздным-поздно, часов в десять, выглянет в окно: словно не рассветало. Куда и вставать? Зачем? Всё равно зевать, что в гостиной, что в постели. Часов в одиннадцать несёт девушка кофе в постель.
— Маменька сердятся, что до сих пор кушать не изволите, самовар с какой поры стоит, приказали вставать.
— Успею ещё… Мама где?
— Маменька уж одеваются, чай откушали.
До часу тянет бедная Лидочка своё одеванье. Всё легче немного. Дня меньше останется. Нарочно медленно перебирает свои вещи, выбирает, сравнивает.
— Маша, что мне сегодня надеть?
— Да извольте, барышня, сиреневое барежевое надеть? Давно не надевали.
— Ну, вот выдумала. В этакой холод стану я барежевое надевать. Я и так вчера чуть не замёрзла
— И то правда, барышня, наденьте кашемировое.
— А есть у тебя к нему гладкие воротнички? Принеси-ка показать. — Маша бежит за воротничками. — Ах, Маша, это ужас, что такое! Я, право, не знаю, что с тобой делать? Когда это ты выучишься порядочно гладить! — в отчаянии говорила Лида, рассматривая воротнички. — Ну посмотри, что это? Что это? Складка на складке и синие все!
— Ей-богу, барышня, я и синьки почти не клала, самую чуточку. Ничего с утюгами не поделаешь: греешь, греешь, всё холодные.
— У тебя вечно отговорки. Не знаю, за что я тебя балую. Ты меня постоянно сердишь и мучаешь! — сквозь слёзы говорила Лидочка, которой во что бы то ни стало хотелось покапризничать. — У других горничные делают гораздо больше, чем ты, и жалованье маленькое получают, а приедут — смотреть приятно, всё чисто, прилично. Вот у Каншиных Агаша, чудо, что за девушка. Куда тебе с ней!
— Эх, барышня, барышня, — скромно защищалась Маша. — У людей всё так-то хорошо. А люди на нас завидуют.
— Я не надену платья с такими мерзкими воротничками! — капризничала Лида. — Перестирай их нынче. Вот через тебя никогда нельзя надеть того платья, какое хочется. — Маша стояла, ничего не возражая. — Знаешь, Маша, я надену сегодня чёрный казак с кружевами. Самый осенний. Покажи-ка мне его. Я его не видала с тех пор, как ездила в церковь. Он не закапан ли ещё? Помнишь, на меня свечка восковая капала?
— Что вы, барышня! — встрепенулась Маша. — Нешто это можно? Я его тотчас же оттёрла!
— Всё равно, покажи. — Лида с неприятною гримасою рассматривала поданный казак, повёртывая его во все стороны. — У-у! Мятый весь. Да и пятна всё видны. Его теперь и носить совсем нельзя. Весь испорчен. Отнеси его назад, я его больше не буду надевать.
— Ну уж, барышня, разборщица вы! — смеясь, сказала Маша. — А ваша сестра на свадьбу б такой надела да ещё б похвалялась.
— Я совсем сегодня не буду одеваться! — сердилась Лидочка, опрокидываясь опять на подушки. — А если мама спросит, скажу, что ты мне всё перепортила, надеть нечего.
— Нет, барышня, не станете вы на меня маменьке напраслину сказывать…
— Да, тебе всё напраслина. А я через тебя лежи до двух часов. Ну, что мне прикажешь надеть, ну, что? Вот я тебя спрашиваю.
— Да гранатовое пудесуа извольте надеть, что ж ему и висеть всё в шкафе? Вот так-то не надевали, не надевали полосатенькое, а потом хотели надеть — узко стало. Ведь вы, барышня, бог с вами, посмотрите, как ползёте… Бог меня убей, — смеясь, болтала добродушная горничная.
— Вот выдумала! — тоже со смехом сказала Лида. — Подай сюда большое зеркало, я посмотрю, что ты нам наврала.
— Да хоть сами посмотрите, страсть располнели. Нешто вы с института такие-то приехали… Косточка-косточкой… Там неволя, а здесь вам какая печаль… Вот и ползёте.
— Ах, какая ты дура, Маша. Какие ты мужицкие слова говоришь… Лучше уж молчи, — говорила Лида с намеренной медленностью осматривая себя в придвинутое круглое зеркало в старинной серебряной раме. В её глазах заиграли огоньки, щёки слегка зарумянились от удовольствия. Она несколько минут не отрывала глаз от своей роскошной фигуры. отражавшейся в зеркале в соблазнительной полунаготе ночной одежды. — Что, Маша, хороша я? — спросила Лида, рисуясь в зеркале в новой грациозной позе.