Чертовар
Шрифт:
Бочки с маслом-96, которое никак иначе не называлось даже в официальных документах, были соскладированы вдоль края поляны, против чертога. Множество экспериментов, которые провел с этой тяжелой, словно ртуть, черной жидкостью Пасхалий Хмельницкий, показали — масло не горит, точнее, не горит в естественных условиях. Вещество это, на добрых четыре пятых состоявшее из обработанного ихора чертей-гипертоников, даже текло нехотя, если его зачерпывали из емкости. Кодовое название масла считалось тайной: было в цифре «96» что-то дьявольское, некий октановый перевертыш — и кто бы подумал, что Богдан, голову не ломая, проставил вместо цифрового кода попросту год изготовления продукта. Но приезжавший накануне первого числа Хмельницкий предупредил: в будущем году масло понадобится такое же, свой новый «Хме-22», рассчитанный на переброску сразу восемнадцати тысяч десантников — интересно бы знать, куда — он проектирует в расчете именно на этот сорт авиационного масла. Богдан не понимал, как в будущем году он сможет изготовить
Богдан часто слышал мнение, что у всех, мол, свои проблемы. И другое мнение, что у каждого своя головная боль. И еще — что своя рубашка ближе к телу. Ни одной из этих фраз он до конца не понимал и в мудрость их не верил. Ибо головная боль Пасхалия Хмельницкого — как выстроить самолет, способный поднять восемнадцать тысяч десантников. А о том, откуда их столько взять, у него голова не болит? Нет, отвечал Пасхалий, закусывая, это дело царя: в крайнем случае — пусть самолет летит с недогрузкой. Об этом голова пусть у конструктора не болит. Хмельницкий, если потребовалось бы, готов был выстроить и самолет для одноразового поднятия восемнадцати миллионов десантников! Хотя, конечно, встретились бы известные трудности — но неразрешимыми Пасхалий их не считал. Если царю понадобится такой самолет — склепаем, а откуда взять восемнадцать миллионов десантников — пусть опять-таки у царя голова болит. Богдан, в отличие от Хмельницкого, как раз довольно хорошо представлял, что начинается в стране, в которой у царя болит голова, и старался решать не только свои проблемы, но и царские. Ибо, если царь начнет, подобно известному Салтану, чудесить, то могут много кого не только повесить, современная наука позволяет сделать гораздо хуже, да и своя рубашка такой уж близкой к телу не покажется, ее еще раньше снимут, даже если она последняя. И хорошо, если не вместе со шкурой. Так думал Богдан, свежуя очередного гипертоничного черта, чтобы отправить материал в зольник и не представляя — что ему делать со всей скопившейся массой недоделок по прежнему забою.
А у Шейлы тем временем хватало своих забот. С тех пор, как с кухни отозвали у нее старуху Вассу Платоновну, обязанность жарить по утрам гору оладий на всех работников легла на бывших сектанток руссодуховского толка, сотрудниц музея народного рукоприкладства имени Ильи Даргомыжского — Майю Павловну Пинаеву и Виринею Максимовну Трегуб, — к последней прочно приклеилась неприличная кличка «трегубая венерея», на которую обижалась и она, и подруга с ней за компанию, но на обиженных в России воду возят. На тех же рукоприкладниц навесила Шейла и все обязанности касаемо обеденной каши, кроме гречневой, конечно, для которой нужен особый деревенский опыт общения с русской печью. Гречневую раз в неделю Шейла, вздохнув, заряжала сама.
Хоть и числилась теперь Шейла мужней женой, хоть и привезли ей из Арясина новый паспорт с новой фамилией, но дополнительных прав от этого не воспоследовало, а обязанностей хватало старых. Одна дойка ячьих коров чего стоила. Пасынок Савелий старался, но был слаб, ему доить и простую-то корову едва-едва по силам оказывалось — у ячихи же вымя куда как туже, хотя молока с нее меньше. Поэтому Шейла, перещупав мышцы у постояльцев, приставила доить тибетских красавиц беспамятного негра Леопольда, который иногда требовал, чтоб звали его все окружающие не иначе, как Клайд Элджернон Моррис, английскому имени чертоварской жены был рад как родной воронушке, а в остальном был человек как человек, и ячих доил хорошо, и молока ни разу не пролил.
Нашлось дело и для бывшего участкового, Гордея Фомича, выдающегося специалиста в области развития национального самосознания в рябинах при перебирании таковых через дорогу к приглянувшемуся дубу. С рассвета до заката сидел Гордей Фомич в саду при санатории с середины июня, и варил в медных тазах, водруженных на старинные таганы, бесконечное варенье. Вечером же, в условно-свободное от работы время, готовил наливки, разливал их по бутылкам, давал выстоять на солнце сколько надо, укреплял спиртом, когда приходила пора, потом наполнял четвертные бутыли, опечатывал красным воском, оттискивая сверху номер года — и сам уносил эти в бутыли в подвал, диву даваясь собственному же поведению: зачем опечатывать точной датой, скажем, красносмородиновую, когда ее выпьют раньше, чем зима ударит? Но так ему было велено, и он не спорил. Переработка избытка фруктов лежала на Гордее Фомиче не случайно, был он кавелит из толка воробьевцев, и воробьи являлись для него птицами не столько священными, сколько бройлерными, выжимки пьяной ягоды доставались именно им, и за прочую птицу можно было не опасаться.
Генерал-майор Аверкий Петрович Старицкий попал в хозяйстве Шейлы на должность невероятную — ему доверили маслобойню. Так гордо именовался дощатый сарай, куда приносил ему негр Леопольд перетопленные в русской печи сливки, снятые с ячьего молока. Приносили ему сливки и обыкновенные, дюжина своих коров у Богдана паслась в стаде богатого села Суетного — этих-то коров спокойно можно было доверить бывшим сотрудникам Неопалимовского вытрезвителя, и уход за ними, и дойку, — бывшие санитары никуда отпущены не были, идти им тоже было некуда, ибо хлебное их место в Москве давно захватили другие. Этим прапорщикам и
Меньше всех толку оказалось от экс-директора овощного магазина, представителя мусульманской национальности Равиля Шамилевича Курултаева. Попытки приспособить его к огороду кончились ничем: овощи он, конечно, различал, но только оптом, а в остальном даже кушать их по возможности не желал — предпочитал жареного барашка. Магазин в Москве был давно оприходован конкурентами, а денег с собой Курултаев захватил хоть и много, но все ж таки не столько, чтобы каждый день забивать для него барашка и готовить казан плова, — меньшим мусульманин довольствоваться не мог. Деньги постепенно вышли, Богдан заплатил за извлеченного из Курултаева гипертоничного беса, и сейчас бывший бесоноситель эти деньги не столько проедал, сколько доедал, решительно ничего не делая. На досуге Курултаев любил сложить руки на толстом животе и, крутя большими пальцами вокруг незримой общей оси, вспоминать о славных временах, когда его предки снабжали свежими овощами, фруктами и бахчевыми культурами всю армию хана Батыя. Слушали Курултаева только яки-самцы, но его устраивала и такая аудитория. Однако до решения курултаевского вопроса пока ни у кого руки не доходили: плов он съел еще не весь, а работу с авиационным маслом Богдан хоть и должен был кончить со дня на день, — но пока что не кончил, и было ему никак не до татарина.
Отдельно ото всех новоприбывших на Ржавец групп санаторного типа существовал и другой представитель национального меньшинства, — но почему-то его интерес к кошерной пище, проявившись единственный раз во время достопамятного постного обеда в Арясине, больше не возвращался. Был это акробат и предижитатор Зиновий Генахович, фамилия которого была то ли Златоцветов по сцене, а на самом деле Миллигудини, то ли ровно наоборот. Киммерийскими пальцами он не обладал, но ловкость рук проявлял просто неприличную, и в других то же качество очень ценил. Карточными фокусами и ловлей живых голубей в карманах зазевавшейся публики артист пренебрегал, зато, вполне в духе своего кавелитского «душеломовского» толка, любил выламывать из душ у собеседников самое тайное: он умел читать те мысли, о которых собеседник старался забыть. Он, негодник, читал и те мысли, которых человек в голове не имел вовсе. Но оглашал маг и волшебник эти мысли во всеуслышание — и поди доказывай, что не размышляешь ты о том, будет ли к обеду печеный пеленгас с гречневой кашей, потому как пеленгас ближе Черного моря не плавает, а если завезут его в мороженом виде к чертовару, то весь уйдет на поддержание каталитической силы Фортуната, да и гречневой каши раньше пятницы от Шейлы не дождешься. Поди доказывай, что не жрет тебя ночами лютая гиперсексуальность и ни мгновения не размышляешь ты о том, где бы найти поздней ночью если уж не пейзанку свободного нрава, то хотя бы шелковистую и ласковую козу. Поди доказывай, что не злоумышлял ты на честь… Тут Зиновий обычно умолкал, потому что рука у Шейлы была тяжелая, а Зиновий ко всему проявил еще и необычную склонность — он явно ухаживал за ее достопочтенной матушкой, Матроной Дегтябистовной, маркитанткой-журавлевкой, хотя и годился ей не то в старшие внуки, не то в младшие сыновья.
Зиновий Генахович оказался мастером по части многих трюков, которые ни в одном цирке уже лет сто никто показать бы не решился: чревом пел арию дона Базилио о клевете, глотал огонь, ходил колесом вокруг Ржавца, извлекал цыплят из цилиндра и цилиндр из уха Савелия, — словом, основным трюкам его было десять тысяч лет в очень ранний обед. Но отчего-то Матрона Дегтябристовна, когда случалось ей заехать к дочери за товаром, ценила именно такую, совсем простую магию, и любила на нее посмотреть. А Зиновий Генахович скрыть не мог, что как человек серьезный предпочитает женщин зрелых. При этом совершенно не по-иудейски намекал, что в русских деревнях время, проходящее между Симеоном Летопроводцем и Гурием — самое то что надо для свадьбы. «Доброго здоровья царю-батюшке», — не забывал он добавить, а все знали из газет, что именно на годовщину коронации царь назначил в аккурат свою собственную свадьбу. Дата подходящая, и никого больше акробат-фокусник в виду не имеет. Между тем строил глазки зрелой маркитантке он совершенно открыто.
Таборному обозу требовались свежие харчи: воровать у местных Кавель Журавлев строжайшим образом запретил, денег же на прожитие от контрабандных рейсов таинственной «Джоиты» журавлитам пока хватало, да и промышляли они среди коренных арясинцев вполне честно: лудили, что прохудилось, меняли старые автомобили на менее старые, иной раз и погадать могли на пятачке у вокзала в Арясине: там не наказывали. Словом, на что купить — было. Вот было бы — что. По верованиям журавлевцев по-настоящему чистой, «журавлиной», была только пища, купленная в своем же ларьке. Ларек процветал, но с его содержательницы ежедневно сходило семь потов.