Четвертый разворот (сборник)
Шрифт:
Иногда, пошуровав топки и побрызгав водою серый пол, садился Добрыня на низенький стульчик у дверей и смотрел на огонь в узкой щели заслонки, думал о чем-то и почти всегда молчал. Даже когда выпивал, то говорливее не становился, смотрел на людей по-братски, будто прощал их за что-то. Глаза его, синие, с выгоревшими в котельной ресницами, чуть-чуть слезились.
И вот когда Верка перешла к нему, то в поселке загудели: «Что ей надо?» Приступин-то был человек уважаемый, он руководил топливным складом, и поэтому считался одним из первых в поселке, особенно осенью, когда доставался уголь и дрова на распал.
— С жиру бесится, — говорили люди. — В доме у них чего только нет — и покрывала, и диван...
Выказывая удивительную памятливость, они перечисляли все, что водилось в доме Приступиных, вспоминали покойную мать Верки — та тоже была
А Добрыня, как стало известно всем, кроме Никодима Васильевича, ошалев от радости, поймал ночью селезня, заарканил его сонного и утром накормил двойняшек. Смотрел на них, пока они ели, и думал о том, что еще необходимо купить. Шкаф, стол и кровать уже стояли в хате... Глаза его слезились, он смотрел на детей, на жену и ничего не говорил. А Верка, немного стесняясь, тоже смотрела на детей, на Добрыню, плакала и смеялась одновременно и, проводив мужа на работу, принялась убирать холостяцкое жилье. Она мыла и чистила и тихо напевала. И ждала от жизни чего-то прекрасного; а когда в промытом стекле окна увидела себя в белом платке и красной кофте с засученными по локти рукавами, то неизвестно отчего обрадовалась так, как не радовалась давно. Рассмеялась во весь голос над собою, схватила, перецеловала детей и, выпроводив их на улицу, снова принялась за работу.
Ничего этого Никодим Васильевич не знал, ничего не слышал, сидел в полутьме сарайчика и чуть не плакал: еще вчера он точно решил, что сошел с ума на старости лет и что ничего больше он уже не напишет. Он не сдвинулся с места, потому что двигаться, как понял Никодим Васильевич, было некуда. Звон в голове прекратился, сердце не болело, но и это его не утешало. Голова стала пустой и легкой и совершенно бездумной. Никодим Васильевич смотрел на свою руку, которая лежала на столе и казалась ему чужой. О рассказе он уже не думал, просто вспоминал все, что было с ним в этом поселке, и очень удивился, когда рука, отважившись, вывела: «Женился Добрыня очень поздно...»
ИЗМЕНА
Ночи светлые по весне, лунные и не холодные; белеют в темноте расцветшие вишни, тонко пахнет их кипень, и кажется, над садами повис клочьями сизый туман. Тишина стоит и покой. Отдает теплом прогретая, за день земля, трава — свежестью. Ожившие деревья выпустили молодые клейкие листья, от которых пахнет живицей. Носится в воздухе едва уловимый запах дыма. Прекрасные ночи; в эту пору влюбляются, кто еще не любил, и вздыхают те, кто никогда больше любить не будет, вспоминают жизнь свою и говорят о скорых свадьбах. Может, поэтому нарядные вишни напоминают невест в подвенечных уборах, белые стоят, тихие, словно бы говорят, что быстро облетает цвет, быстро мелькают годы и короток их век... Чего только не передумаешь, глядя на застывшие под лунным светом привольные сады.
Вот как раз в такое время, возвращаясь от кумы поздно вечером, Мария Трихлебова, по прозвищу Маня-грех, приметила своего соседа Сашку Ломакина, стоявшего под забором в обнимку с какой-то женщиной. Женщину Маня не распознала, потому что та спрятала лицо на груди Сашки. А Сашка тихо сказал что-то и взглянул на Маню как на привидение. Она отвернулась и пошла себе дальше.
Маня, как большинство жителей поселка, отличалась зоркостью и
Василек так и не вернулся, пропал без вести. В это поверили все, кроме Мани: она ждала, уверяла, что жив ее суженый и непременно придет, и отказывалась выйти замуж. А тут как раз по поселку слух прошел, что в соседней Григоровке объявился фронтовик, которого давно считали погибшим.
— Слышали, пришел? — говорила Маня на работе. — Потому как верили...
Она сходила в Григоровку поглядеть на фронтовика, и вера ее в то, что Василек жив, еще больше окрепла. Часто думала о том, что его ранили, отбили ему память и, вылечившись, он не знает, где его дом. Думала Маня ночами, потому что днем было не до того — работала. Устроилась она тогда на удивление хорошо, на железнодорожную станцию. Работа была тяжелая и грязная, но зато платили неплохо, да и уголь продавали. А с топливом тогда мучились, не было его, топлива, не было, и все: чем хочешь, тем и топи. От лопаты да лома она до того уматывалась, что даже ночью мерещились рельсы, шпалы и звенело в ушах. Но ночью приходили мысли о Васильке, и Маня вздыхала — если бы знала, куда идти и где искать, то пошла бы. Да куда пойдешь?.. Оставалось только ждать, и она ждала. А годы шли, вокруг подрастали молодые, а ей почти тридцать. Тут к ней и посватался один вдовец, оставшийся с малым дитем на руках. Она и слышать не хотела, но люди ее уговорили, разумно доказывая, что Василек ее погиб и никогда больше не вернется.
— Как это не вернется? — удивлялась Маня на такие слова. — Непременно вернется.
— Опять ты за свое! — сердилась какая-нибудь соседка. — Счастье тебе выпало, человек добрый, берет тебя...
— А придет он, что я скажу?
— Оттуда не приходят.
— И такое вы говорите, — не соглашалась Маня, стеснительно улыбаясь и не понимая, как это можно плести несуразности. — Вот в Григоровку вернулся...
Что тут скажешь, что ответишь? А ничего, только рукой махнешь. Однако женщины — народ настырный, уговорили. Согласилась Маня на это замужество, но, когда пришли в поселковый Совет, снова за свое:
— Грех, — сказала. — Я обещала ждать.
Это уж ни в какие ворота не лезло, и кто-то выразительно покрутил пальцем у виска, давая понять, что Маня не в себе. Снова ее уговаривали, нажимая на то, что ребенок остался без матери. Маня отвечала, что готова взять сироту, выкормить и вырастить, но замуж не пойдет. После этого ее и прозвали Маня-грех, махнули на нее рукой, и добровольные сваты и свахи отступились от нее навсегда. И наверное, мало кто понял, что была Маня в своем уме, но она слишком долго ждала и без этого ожидания своей жизни уже не представляла.
Утром Маня все же не утерпела и рассказала куме, что видела вчера вечером: Федор, значит, ревновал не зря. Кума выслушала и осталась совершенно спокойная. Впрочем, она вообще редко волновалась, можно сказать, не волновалась вовсе.
— Ты лица-то не углядела, — проговорила она не сразу и вроде бы даже сердито. — А что, если не она? Мало ли у нас девок...
— Да Лидка это была, Лидка, — настаивала Маня. — С кем же еще он мог стоять? Сама прикинь.
Кума прикинула, но промолчала.