Чудодей
Шрифт:
И как только он высидел эту службу! Мертвецу в могиле, наверное, легче лежать. Черви тоски и мести снедали Станислауса, они кишели в его сердце и буравили в его груди пещеры и подземные ходы. Какое счастье, что орган заиграл во всю мощь! Какое счастье, что запели молящиеся! Своим пением они пришли на помощь Станислаусу. Он мог выкрикивать боль души и проклятия, обращая их к церковным сводам. Он пел все, что ему хотелось. Пресные церковные песнопения не были той пищей, какой жаждала его душа. Он оскорблен и умирает, он мученик. Как это господь бог и сонм его кротких ангелов могут спокойно взирать на муки Станислауса? А ведь богу так просто пронзить
Среди ропота и горьких сетований мелькнула вдруг утешительная мысль. Быть может, бог его в конце концов услышал? Марлен, вероятно, попросту не узнала его; в этом клетчатом пиджаке, в красном галстуке и прочих модных штучках она не узнала своего прежнего Станислауса. Да, в том-то и дело. Конечно, только в этом все дело. В промежутке между литургией и проповедью Станислаус поднялся. Он не обратил внимания на перекрестный огонь недружелюбных взглядов, которыми обстреливали его молящиеся. Душевная боль оглушила его. Он вышел в притвор. Там висела почетная доска с именами павших на войне жителей этого маленького городка. Множество имен. Под доской — увядшие венки с прошлого дня поминовения усопших. «Пали на поле чести!» Правильно! Станислаус стоял на тернистом поле горя и старался сохранить стойкость. Резким движением он снял пиджак. Через голову, точно недоуздок с лошади, сорвал с себя галстук. В нише за лестницей, которая вела на колокольню, стояла статуя какого-то пророка, может быть, даже Иуды; в кулаке пророк сжимал каменный кошель. Этого святого давно пора бы на свалку. Рука с кошелем, очевидно, была не угодна богу, и он с помощью незадачливого церковного служки содрал с нее добрую половину каменного мяса. Осталась только ржавая проволока. Если Станислаус закроет эту изуродованную руку своим клетчатым пиджаком, из кармана которого болтается широкий конец красного галстука, разве это не будет благодеянием для злополучного святого? Снять с себя еще зеленую рубашку и… Но это, пожалуй, неприлично. Уж теперь Марлен никак не может не узнать его. Теперь он тот самый Станислаус, с которым она обменивалась у ручья поцелуями и многими другими нежностями.
Слава богу, что проповедь была короткая. Слава богу, что служба кончилась. Иначе в церкви могли бы произойти ужасные вещи. Лишь с большим трудом Станислаус подавил свои греховные желания. Он носился с мыслью вскочить на церковную скамью, а оттуда — на золотую люстру, так, чтобы у слушающих проповедь перехватило дыхание. Тогда уж Марлен обязательно заметила бы его.
Колокола гудели, но в голове у Станислауса гудело сильнее. Он стал у выхода из церкви. Зеленая рубашка и все те же штаны, из которых он давно вырос — такое невозможно не увидеть.
Марлен и долговязый студент подошли к алтарю и скрылись за низенькой дверцей ризницы. Они зашли в гости к господину пастору. А почему бы им и не зайти? Разве Марлен не законнорожденная дочь этого господина?
Пасторская кухарка торопилась. Только что моряк в синей бескозырке с жестяным якорем вышел в грешный солнечный мир. Станислаус задержал кухарку.
— Мне не разрешают разговаривать с вами, вам же это известно! — шепнула кухарка. — Я бы в жизни не ослушалась, если бы не знала, как любовь может извести человека.
— Спасибо, великое спасибо! — шепнул в ответ Станислаус. — Господь даст вам в мужья вашего моряка и блаженную жизнь впридачу.
Кухарка присела в реверансе.
— Марлен выдадут замуж раньше, чем она впадет в грех. У таких людей, как ее родители, есть для этого все возможности.
— Ее принуждают выйти замуж за этого скелета в штанах?
— Ну что вы! — Кухарка разглядывала свои до блеска начищенные воскресные ботинки. — Он студент духовной академии, у него скоро экзамен.
— Ее принуждают?
— Не знаю. Она ведь расцвела, как цветок, что раскрывается перед жучком. Кто спрашивает, какой жук — навозный или майский?
Моряк скреб ногой по гравию. Кухарка всполошилась:
— Прощайте! Никому ничего не рассказывайте. Кто любит, понимает чужие страдания.
— Благодарю. Большое спасибо. Вы хорошая. Вы очень хорошая, и я прошу вас… Прошу вас, скажите Марлен: сегодня после обеда в городском лесу. И передайте привет от того, кого зовут Станислаус.
— Поклясться, что передам, я не могу. — Моряк шагнул к ней. Кухарка махнула Станислаусу. — Да это не ко мне. Не ко мне, — прогудела она на ухо моряку.
Моряк не поверил. Они пошли рядом к пасторскому саду.
После обеда было душно. В городском лесу не перекликались птицы. Листья на деревьях обвисли, пыльные и увядшие. Станислаус ходил по дорожкам то в гору, то под гору. Он вспотел. Да и как не вспотеть в плотном, тяжелом пиджаке! Ну, а мог он не надеть его? Конфирмационные штаны застегивались под пупом, точно купальные трусики. Они, конечно, стесняли его движения, но прыгать здесь не приходилось. Не то что у хлебной печи, где секунды решают дело.
Люди в шляпах и без шляп. Люди с тросточками в руках и с зонтами, защищающими от солнца. Красные, распаренные лица. Влажные носовые платки на лысинах. Платья без рукавов на женщинах. Пропотелые блузки, мокрые под мышками. Воздушные ткани, накрахмаленные и чудесные. Говор, гомон и ауканье. Палки, прутики и сорванные цветы. Горожане жадно набросились на весну. Станислаусу нет до них никакого дела, по нем, пусть ходят хоть на руках. Все свое внимание он сосредоточил на платье в рюшах, на гладко причесанной головке, повязанной бархатной лентой, на бледном лице и робком благоухании дикой розы.
Он свернул о сторону, следуя изгибу дороги. Навстречу шла Марлен. Однако радость, готовая было взлететь, как молодая иволга, внезапно застряла в его сердце. Рядом с Марлен, точно цапля, выступал студент, эта жердь, именуемая будущим пастором. Вдобавок ко всему сей вопросительный знак на двух ногах поигрывал желтой тросточкой, попросту — палкой. Правой рукой он вертел ее и концом ее сбивал увядшие листья. Это, видно, следовало понимать как лихость, молодечество! Так шла Марлен навстречу Станислаусу, она, которой он посвящал и которой посылал свои стихи. Так шла она навстречу, она, которой он решил отдать свои творения, написанные на загаженной клопами, упаковочной бумаге. На груди у него, под зеленой рубашкой, лежал сверток — влажные от пота стихи.
Марлен похорошела. Станислаус видел ее не только в профиль, как в церкви, он видел ее всю — он смотрел прямо в лицо ей. Расцветшая белая лилия. Да, Марлен расцвела. Взглянула она на Станислауса? Отнюдь нет! Она о чем-то с увлечением говорила, и выбрала она тему, которая заставляла ее все время смотреть на землю:
— Поглядите, Инго, вы только поглядите на те камешки, как они сверкают! Это не кремень? Нет? Тогда, может быть, кварцевые камешки? Ах, Инго, я говорю не о щебне, а вон о тех кремешках…