Чудодей
Шрифт:
— На одном или на двух мотоциклах? — спросил Станислаус.
Девушка рассмеялась. Ноздри ее трепетали, золотой зуб блестел и, вдобавок ко всему, она подтолкнула Станислауса. Нежно подтолкнула, точно приласкала.
— Здесь разговаривают мужчины! — буркнул Хельмут, и в словах его потрескивала легкая неприязнь.
Станислаус тщетно уговаривал себя, что любовь — это болезнь юнцов. Таков был взгляд на любовь у Людвига Хольвинда, а весь подвиг его выразился в том, что он помочился на памятник. В поисках спасения Станислаус обратился к биологии. Он рассматривал любовь с научной точки зрения,
Девушка снова пришла. На этот раз одна. Хельмут исходил вежливостью.
— Вашей матушке нездоровится, многоуважаемая фрейлейн?
— Благодарю вас, она здорова.
Девушка ничего не имела против того, чтобы ее называли «многоуважаемая» и чтобы за ней ухаживали. Хельмут дефилировал перед ней, как распустивший хвост павлин. Он месил пирожное тесто так, что оно щелкало. Эмиль надел белую куртку, понимающе кивал и сдвинул свой пекарский колпак на затылок.
Станислаус спустился к подножью печи и принялся шуровать в топке. Ох уж это токование! Он же, черт возьми, не тетерев, у которого в крови шумит весна! Состязаться ему, что ли, в любовных словах с этим мотоциклетным болваном Хельмутом и, может, называть девчонку графиней?
Графиня спускалась к нему по лесенке.
— Можно мне сюда?
Она не дождалась ответа, но на нижней ступеньке ей стало страшно — ее испугала темная громада печи. Он не взял ее протянутой руки. Здесь стоял муж науки, не какой-нибудь дамский угодник и кавалер. Ей хотелось увидеть огонь в топке. Он показал ей. Она отпрянула от жара печи, ухватилась за Станислауса и… победила.
В плане заочного обучения не было графы для любви. Любить, aimer, to love. Все это прекрасно и сухо на страницах тоненьких словарных выпусков. Станислаус просунул один из них в свое чердачное окошко. Вот тебе, почувствуй весенний ветер! И вдруг он понял, «что хотел сказать поэт Гёте в монологе Фауста»! Но на эту тему Станислаус уже написал. Заочные учителя оценили его работу баллом четыре.
Он попытался найти поддержку у Эмиля. Этот человек, наверное, никогда не страдал от искушений.
— Эмиль, как ты справляешься с весной?
— Да как-то проплываю… под водой. Никто ничего не замечает. Уже третью свинью я откормил мукой для подсыпки.
— Ну и что дальше?
— Как все кончится, я, может, дам объявление насчет женитьбы.
Нет, на Эмиля надежда плоха!
Хельмут вступил в отряд водителей грузовых машин и бахвалился еще больше, чем всегда:
— Мы ездим диспли-ци-нированно, по правилам, установленным для армии.
— Смотри пожалуйста! — сказал Эмиль, помешивая сахарный сироп.
— Думаю, что надо говорить «дисциплинированно», — поправил Станислаус.
Очень нужно было ему вмешиваться, да? Хельмут плевать хотел на ученость Станислауса.
— Ты сказал: думаю? Думать — это чепуха. Диспли-цина — это все.
— Дисциплина! — настаивал Станислаус.
Хельмут постучал мешалкой по полу, как властелин своим жезлом.
— Сдается мне, что ты тоже из этих проклятых тилигентов. Мы проходили насчет них на занятиях о государстве.
Неприязнь уже не потрескивала, а трещала.
Шли дни. Станислаус успокоился. Он думал о Густаве, о его бойкой на язык жене. Он подумал о своей сестре Эльзбет и послал ей деньги. Матеус Мюллер. На почте он встретил девушку с золотым зубом. Она подошла к нему и кивком поздоровалась. Ему некуда было податься. Он приподнял фуражку. Девушка остановилась.
— Ну?
— Да, вот как, — сказал он, собирая слова, как собирают по лесу поздние грибы. — Как понравился последний пирог?
— Не помню уж. Наверное, был вкусный.
— Вы просто так гуляете и случайно забрели сюда? — спросила она.
— Пожалуй, — ответил он и посветлел, как пруд на рассвете.
Она просунула мизинец в дырочку своей прозрачной вязаной кофточки.
— Я не ем пирогов.
— Почему?
— Остерегаюсь. От пирогов толстеют. Вы видели мою маму. Но это я говорю только вам.
Ее доверие смутило его.
— Спасибо! Да, толстеют… Но вы тоненькая, как лань в одной сказке, и так далее.
Она улыбнулась, пожала ему руку и поблагодарила. Быстрые любовные искры метнулись от глаз к глазам. Молодые люди расстались.
Скудные разговоры в пекарне иссякли. Хельмут просвистывал тишину: «Хороши девчонки в восемнадцать лет…» Он безбожно фальшивил. Станислаус страдальчески морщился. Хельмут свистел громче: «Лесничий и дочка его стреляли оба хорошо…» Станислаус затыкал уши кусочками теста. Хельмут поднимался на верхнюю ступеньку печи, размахивал белой тряпкой и пел песню о Хорсте Весселе: «Выше знамя поднимайте, тесней ряды смыкайте…»
На этот раз девушка пришла испечь бисквит. Десяток яиц следовало взбить до пены. Для Хельмута представилась счастливая возможность. Он не просто растирал яйца, он, как бешеный, вертел мешалкой яичную массу в горшке, так что золотистое тесто то и дело грозило перехлестнуть через край. Благо тому, на кого это зрелище производило впечатление! Станислауса, во всяком случае, оно не трогало. Рот его превратился в тоненькую поперечную черту. Если некоторым дамам нравится обирать бисквитное тесто со стен, это их дело. Станислаус взобрался на самый верх темной печи. Пусть там, в пекарне, что угодно думают, почему его нет. Он разгребал черствые хлебцы в поисках… неизвестно чего. Он разбил глиняную форму, но это не произвело никакого впечатления на тех, кто был внизу. Там продолжали весело болтать. Из груды черствых хлебцев выползла ревность и проникла в сердце ученого. Сердечный червячок ничуть не благоговел перед такими научными понятиями, как токование, кладка яиц, течка и инстинкт спаривания.
— Наденьте, пожалуйста, жакет, я мчусь в темпе, — произнесли в пекарне. Ах, этот мотоциклетный пачкун! Так, так! Значит, девчонка с головой дикобраза будет сидеть на мотоцикле за Хельмутом, а может, еще и держаться за него! Жизнь, видно, все же не что иное, как преддверие ада!
Вечером его потянуло на улицы. Ему надо было написать для его заочных учителей немецкое сочинение о Нибелунгах. Может, еще и о верности Кримхильды! Когда какой-нибудь мотоцикл рвал тишину своей трескотней, он отворачивался, смотрел на витрины и читал выставленные цены: «Тряпка для мытья полов — 25 пфеннигов. Мастика — одна банка тридцать пфеннигов».