Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
Учитель посмотрел на него с недоумением и досадой.
— Ты повсюду видишь себя, приятель. Это ты осужден на погибель!
Лойзе ответил спокойно, будто слова учителя не содержали ничего обидного:
— Конечно, вижу себя! А разве кто-нибудь видит другое? Я родился на окраине, на улице бедняков, и с самого рождения носил на лбу клеймо, клеймо бедняка, обреченного на погибель. Потому-то и были напрасны все мои упования — прикоснись я к золоту, оно превратилось бы в уголь, как в сказке…
— Фаталист! Я не верю, что ты боролся.
— Я не фаталист, тут другое дело. Может быть, совершенно случайно, но мне довелось узнать свою судьбу… а сколько людей не знает ее, не знает, что они осуждены: носят на лбу клеймо, полученное при рождении, и надеются, и истязают себя до конца жизни. Десять раз падают под тяжестью своего креста, но опять подымаются и, спотыкаясь, тащатся дальше. А я понял, что нет смысла подыматься, лучше остаться лежать, где упал.
— Раз ты считаешь, что так лучше, отговаривать не буду. По мне, лучше трудиться; если жизнь разочарует меня сегодня, то, может быть, обрадует завтра… Если ты думаешь, что твой труд напрасен, работать, конечно, глупо.
Разговор тяготил учителя; он окликнул дочь хозяина, которая в этот момент проносила по комнате стаканы.
— Мадемуазель Анна, что же вы нас покинули? Посидите с нами немножко!
— Вы меня не узнаете? — усмехнулся Лойзе.
Она внимательно всмотрелась в его лицо, покраснела, и глаза ее изумленно раскрылись. Лойзе встал и протянул ей руку.
— Вы, конечно, никак не думали, что мы встретимся, сколько времени прошло…
Мысли их встретились, что-то хорошее засияло из прошлого. Она, полуребенок, и он, гимназист, сидели тогда в комнате одни, на улице светило солнце. Он склонился к ней, бормоча невнятные слова, и горячие губы коснулись губ, оба трепетали, красные от смущения, робкие, точно грешники. Они сидели, держась за руки, молча, и не решались поглядеть друг другу в глаза… Это мгновение осветило жизнь, как луч солнца, когда он на миг прорвется сквозь тучи; осветило и исчезло.
Теперь он стоял пред ней исхудалый, больной, оборванный; лицо его изменилось, обросло бородой, щеки ввалились, некрасивые складки залегли в углах рта… Мысли их встретились, у Анны защемило сердце от жалости, а с Лойзе мгновенно сошел хмель.
— Где вы пропадали так долго?
— Бродил по свету; сейчас возвращаюсь домой; может быть, увидимся еще когда-нибудь.
— Вы разве знакомы? — спросил учитель; на лице его выступил румянец.
— Знакомы с давних времен, — ответил Лойзе. — Тогда мадемуазель была еще девочкой, и господа из местечка не захаживали сюда.
Пили долго, но разговор не очень клеился. Небо совсем расчистилось, солнце давно зашло, долина погрузилась в глубокую тень.
Лойзе стало жарко, вино, к которому он не привык, одурманило его; встав из-за стола, он чуть не упал. Анна подала ему на прощанье руку, но боялась его и была рада, что
— Иду умирать, Анна! — сказал он, держа ее за руку; хотел бесшабашно усмехнуться, но усмешка получилась бессмысленной и неприятной. — Умирать иду, Анна… и когда…
Мысли спутались, учитель, проходя мимо, задел его, и Лойзе покачнулся.
Они пошли вместе, до местечка было почти два часа ходьбы, шагали они быстро. Дорога уже высохла; на небе зажигались звезды, но луна еще не взошла, и было темно. Лицо Лойзе горело, а по телу пробегал холод, ветер забирался под тощий пиджак. Сначала он ступал тяжело и чувствовал себя скверно, но потом постепенно протрезвился, и ему захотелось веселого разговора.
— Все осуждены, все, приятель! Не спорь! Я побродил по свету и повидал наших людей: все рабы, все бедняки с окраины! Посмотри на них. Тысяча лет рабства! Тысяча лет страшного труда, и ничего не достигнуто…
Учитель не отвечал, Лойзе оскорбился и умолк.
Звезды разгорались все ярче, на востоке белело, вставала луна, и снег, устилавший долину, заблестел серебром. Ночь была прекрасна, и сердце Лойзе оттаяло. Он затянул было удалую песню, но голос прозвучал так хрипло и грубо среди тишины, что он сам испугался. Товарищи молча шли рядом.
— Когда вы с Анной познакомились? — спросил учитель, когда уже подошли к местечку.
— Эх, когда! Не ревнуй, не видишь разве, какой я? К мертвецу ревнуешь, дурень!
Они поднялись на гребень невысокого холма и подошли к верхней улице. Во всех домах там уже было темно, тогда как в местечке еще горели огни.
Учитель указал на один из последних домов местечка, стоявший выше других.
— Смотри, я живу вон там, где свет переходит из одного окна в другое; это хозяйка ходит с лампой по комнатам; теперь она у меня. Наверное, стол накрывает к ужину, — знает, что я приду.
У Лойзе что-то дрогнуло внутри — уютные комнаты, приветливая хозяйка, горячий ужин на столе, накрытом белой скатертью, — мир в сердце и вокруг.
— Чем ты думаешь заняться теперь, останешься здесь?
— Сам не знаю. Я же сказал, что пришел только затем, чтобы умереть, может, так оно и будет.
Они попрощались, и Лойзе медленно побрел к верхней улице. Как только он остался один, исчезли последние следы наигранной бесшабашности, он вспомнил, что дом близко, и его охватил страх. Он остановился посреди улицы; внизу виднелось местечко, доносились еще шаги товарища, торопливо спускавшегося под гору. Захотелось уйти куда глаза глядят, без цели, в ночь. Без цели. Как он возвращался домой? Просто взял да и отправился, будто его кто за руку потянул. Но теперь, когда дом был совсем близко, он увидел перед собой все свое прошлое, увидел самого себя таким, каким был на самом деле.