Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
Осужден? А кто его осудил?
Ему захотелось броситься наземь и зарыдать — ведь он сам осудил себя в ту минуту, когда решил, что осужден, и тогда опустились его руки и упало сердце.
Он вспомнил, как ходил с матерью в Любляну, и на сей раз не засмеялся.
Почему должно было угаснуть это детское упование? Оно было детским, но в то же время это был чистый источник, из которого он черпал силы для терпения, для долгого ожидания. Тогда он себя не видел; не видел своего больного лица, своей истрепанной одежды, не чувствовал голода… И, произнеся себе приговор, познал себя — увидел по своему лицу, по ввалившимся глазам, по втянутым
Как это случилось? С чего началось?
Он вгляделся в прошлое, и на душе полегчало; раскаяние сменилось тихой печалью. Он ответил себе теми самыми словами, какими ответил учителю:
«Никогда еще бурьян не давал благородных плодов; он растет только затем, чтобы его щипали ослы».
Лойзе видел свою улицу, кучку домов, жавшихся друг к другу, как испуганные овцы. Один-единственный огонек тускло светился во тьме. Он смотрел, и взгляд проникал сквозь соломенные крыши, сквозь трухлявые стены. Низкие, душные каморки; сырые, голые стены, над постелью — священное изображение, может быть, голова Иисуса с терновым венцом и каплями крови на лбу; мебели нет, люди спят на полу, на тряпье, укрытые тряпьем. Лица худые, в испарине; муж громко храпит, он напился водки и лежит с раскрытой грудью, смрадное дыхание заполняет душное пространство; у детей лица стариков, они только что вышли из колыбели, а на лбу уже морщины, брови нахмурены, щеки впали; жена не спит, она было прилегла, но когда муж заснул, поднялась и сидит на скамье возле печи, подбородком почти касаясь колен, пряча лицо в ладонях… Дом за домом, всюду одно и то же. Воздух полон нищеты, нищета во взглядах, в словах, в сердце, нищета и покорность, безнадежность, нищета без конца и края. Юное сердце, чуть только забьется, уже впитывает в себя нищету, страдание и заботы с молоком матери… впитывает бессилие, смирение, униженную покорность, рабское смирение, жизненную немощь… Растет и уходит понурясь, потупив глаза, раб от рождения. Даже если будет он весел и беспечен, если сколотит себе богатство, в сердце своем он все равно остается рабом, сколько бы ни прожил на свете. Он родился на улице бедняков, и никто не сотрет с него этой печати.
Лойзе смотрел, и улица непостижимо ширилась перед его глазами — с запада до востока простиралась она, с севера до юга, раздвигая холмы. Весь простор перед ним был улицей бедняков, повсюду бродили смиренно поникшие, покорные бедняки, у которых бедность была в сердце и которые были в сердце своем бедняками, даже если весело смеялись и были румяны и пристойно одеты. Бесконечная улица бедняков раскинулась перед ним, народ рабов жил на этой улице.
«Осуждены на смерть, приятель, — весь труд напрасен, безуспешен и потому неразумен; переодень их в новые одежды — в сердце своем они рабы и осуждены на смерть!..»
Лойзе устал, ноги дрожали, медленно и со страхом приближался он к дому. Где-то скрипнула дверь, послышался крик и грубая ругань — муж вернулся пьяный из кабака.
Он подошел к родному дому: окна слабо светились. Хотел заглянуть в комнату, но стекла были завешены темной ветошью, и привернутый фитиль сонно моргал.
Непонятный страх охватил его, он на цыпочках прошел темные сени, отыскал ручку и осторожно открыл дверь.
В комнате было много людей, переговаривающихся шепотом.
— Вот и я, люди добрые!
На подушке поднялась голова.
— Лойзе!
Мать с трудом приподнялась на локтях. Лойзе подошел, склонился к ее лицу, почувствовал исходивший от него жар, и острая боль врезалась в сердце.
— Где ты пропадал так долго, Лойзе… как я тебя ждала!
Он едва слышал ее, голоса почти не было, и только губы шевелились. Она неподвижно смотрела ему в лицо и улыбалась.
— Я точно знала, что ты придешь, а мне не хотели верить… Сядь-ка возле меня, Лойзе…
В комнате были сапожник, стряпчий и две женщины. На столе рядом с кроватью стояли разные бутылки; в одной было дорогое вино, которое принес сапожник; никто не знал, где он раздобыл на это денег.
— Теперь с ней сын! — сказал сапожник. — Теперь мы можем идти спать!
Глаза у него слипались, его одолевала зевота — прошлую ночь он неотлучно просидел здесь до утра.
Гости встали и простились, мать и не взглянула на них, глаза ее были прикованы к Лойзе, который стоял у постели без кровинки в лице.
Когда дверь закрылась, он сел, взял руку матери и прижался к ней лбом. Мать подняла левую руку, хотела пригладить растрепанные волосы сына, но рука была слишком слаба и упала на одеяло.
— Как долго тебя не было, Лойзе!
— Что с остальными, мама?
— Все умерли.
Лойзе снова приник к материнской руке, холодной и влажной.
Мать повернула голову, чтобы видеть его лицо, взгляд скользил по его худым рукам, по одежде, по воротнику.
— Подними лицо, Лойзе, нагнись ко мне, чтобы я тебя видела.
Он нагнулся и похолодел, увидев совсем близко светлые, большие, вопрошающие глаза — как два ножа, они проникали в глубь его мыслей, в сердце.
Когда он выпрямился, мать отвернулась от него и закрыла глаза.
Ему стало страшно, он коснулся ладонью ее лба.
— Мама!
Она открыла глаза, но взгляд был полон страдания и жалости.
— Где ты был, почему пришел такой больной? Ты пришел умереть?
Он зарылся лицом в одеяло и заплакал, как много лет назад, когда прятал лицо в колени матери, если ему было тоскливо и тяжко…
Когда она увидела его перед собой, в мутной мгле, стоявшей перед ее глазами, она увидела его жизнь и жизнь своих детей и свою…
В комнате было темно, лампа едва горела, и матери показалось, что она гаснет.
— Выверни фитиль, Лойзе, — подлей масла!
Лойзе шагнул к столу, вывернул фитиль так, что по комнате разлился белый свет.
— Ты поправил лампу?
— Так ведь светло, мама!
Она не ответила, ей казалось, что в комнате темно, ее мучила серая пелена, висевшая перед глазами, пелена, которую невозможно было отодвинуть… Мрак заполнял комнату, стояла мертвая тишина; мать едва слышала дыхание сына, и ей казалось, что оно доносится издали, от дверей…
В жару мысли ее странно колебались, подымаясь и опускаясь, они приближались и вдруг проскакивали мимо — будто она ходила по комнате с лампой, и тени метались со стены на стену, с пола на потолок… Она вытянула руку, хотела приподняться в постели.
— Подождите, люди добрые!
Но они не ждали — подвода катилась дальше, возница погонял лошадей и смеялся. Она бежала за подводой, шнурки развязались, она стащила башмаки и бежала босая, ноги разбивались в кровь, кровь смешивалась с пылью.