Цветы на пепелище (сборник)
Шрифт:
Я лежал на спине, заложив руки под голову.
Среди ветвей ивы проглядывал лоскутик неба. Оно было бледно-голубым, бездонным и походило на лепесток увядшего цветка. Полуденный жар расплывался вдали мелкими сетчатыми волнами.
Было удивительно тихо, жарко и душно. Все затаилось.
Лишь одинокий голос невидимого сверчка напоминал о жизни в этой бескрайней, залитой солнцем пустыне.
«Интересно, чем занят старик? — размышлял я, глядя в опрокинутое небо. — Думает о чем-нибудь или уже спит? »
Но лень было приподняться и поглядеть.
Я чувствовал
«Спи, спи...»
Не знаю, сколько времени я спал. Но когда проснулся, Мулона под ивами уже не было. Его сгорбленная оливковая спина мелькала где-то вдали под косыми лучами солнца. Впереди выросли еще два ряда валков.
— Ну как, сынок, встал?
— Ага... Хорошо выспался!
Седые редкие пряди его волос, взмокших от пота, падали на морщинистый лоб. Во взгляде теплилась подкупающая доброта и ласка. В уголках губ дрожала еле заметная усмешка. Долго я следил за ним и все думал:
«Вот он хоть и старик, а никогда не плачется и не ноет. Есть в нем какая-то особая сила, и если он захочет, то не¬
61
пременно добьется своего. Никогда он не жалуется ни на голод, ни на усталость, а я-то, дурачок, все принимал за чистую монету, всему верил. А вот сейчас, о чем-то глубоко задумавшись, стоит он передо мною на этом рисовом поле... Молчаливый, сухощавый, похожий на доброго жнеца, который пропускает через свои руки теплый хлеб лета... Теперь- то я понимаю, что папаша Мулон просто не желает отступать перед трудностями и никогда не склоняется перед бедой. И ничего, что морщины избороздили его лицо, ничего, что кожа вокруг глаз собралась в мелкие складки, а сами глаза смотрят устало... Ничего! Он еще поборется!..»
Мулон вдруг нагнулся, но вместо пучка риса поднял небольшой комок земли — влажной, черной, мягкой — и сжал его в руке. Комочек рассыпался, и земля, словно мука, потекла между пальцами. Не отрывая глаз от этой льющейся струйки, он сказал:
— Земля, Таруно, — это душа крестьянина. Без нее он ничто. Она родит все. Только надо уважать ее, любить и возделывать. Надо отдать ей всю свою душу, все последние свои силы. Зато она щедро вознаградит тебя... Она черная- пречерная, а рождает золото. Чистое золото...
Долго он смотрел на лежащие у ног скошенные колосья, слегка запорошенные землей.
А потом задумчиво и грустно добавил:
— А у нас ее нету. Нету... Зато есть у нас бесконечные каменистые пыльные дороги, есть беды и страдания, жажда и голод...
— Папаша Мулон...
— Что, Таруно?
— Почему ты сказал мне об этом? О земле...
— Потому, что она святая. Она наша мать: кормит и поит...
Никогда в жизни не имел он своего клочка земли, а говорил о ней так уважительно, так любовно и с таким тонким пониманием, будто обрабатывал ее всю жизнь. И как ни странно, для него, цыгана, не знающего, где застанет его
62
ночь, где встретит он зарю, поле это было поистине родным.
Я раскрыл было
Мулон нагнулся, и в моих ушах снова зазвенела музыка летнего дня: и равномерный хруст стеблей под острым серпом, и шуршание колосьев, и далекая песнь жаворонка...
XII
Через некоторое время на гумне, вокруг старого явора, как грибы после дождя, выросло множество шалашей. Потом приехали еще несколько цыганских семей, и теперь это место у явора стало походить на настоящий цыганский поселок. Собирались они отовсюду — одни косить, другие молотить.
Когда мы с папашей Мулоном возвращались с поля, поселок кишел словно улей. Слышались песни, детский плач, звуки скрипок, ругань, крики... Допоздна не стихал этот многоголосый ярмарочный шум. То и дело там и сям вспыхивали костры, и трепетные желтые языки пламени освещали смуглые лица людей, разморенных от веселья.
Поглядывая на них, папаша Мулон говорил:
— Лето — рай для цыган. Летом нам все трын-трава.
В тот вечер я вместе с Насихой и Рапушем сидел на поляне под сломанным деревом. Я рассказывал им о том, как мы жали рис, а они — о сегодняшней прогулке в деревню. Рапуш даже показал мне штаны, которые подарила ему какая-то сердобольная тетка.
Только что вынырнувшая над соседним ельником луна мазнула чем-то желтым по горизонту. Насиха поглядела своими круглыми глазами на небо:
— О Рапуш, если б ты видел, какая красивая луна восходит над лесом!
В ответ слепой только вздохнул. Затем, пошарив вокруг, взял в руки скрипку.
63
— Сыграй, Рапуш! — попросил я его. — Когда слушаешь тебя, забываешь обо всем на свете.
— Ты порядком умаялся, Таруно, — заметил он. — Целый день на ногах. Тебе бы лучше лечь пораньше и хо рошенько отдохнуть. А то завтра опять гнуть спину.
— Да нет, я совсем не устал. Ведь каждый день в полдень я обязательно сплю.
Рапуш прижал скрипку к плечу, ласково прильнул лицом к потрескавшейся, поцарапанной деке и нежно провел смычком по струнам. Струны дрогнули, и в синем пространстве поплыл первый, еще робкий звук, и только потом разлилась уже по всей округе грустная мелодия. Мне казалось, что эта старая скрипка рождает потоки незримых волн, над которыми тихо парят какие-то белоснежные птицы, выпорхнувшие из гнезда. Описав над нами несколько кругов, птицы неслышно улетали куда-то, таяли в серебристом свете луны, а вслед за ними прилетали новые, такие же белоснежные, такие же загадочные...
И вот мелодичная песнь скрипки неожиданно слилась с мягким, журчащим, словно ручей, голосом маленького цыганенка. Он пел неторопливо, с душой. Слова его песни рвались прямо из сердца и почему-то напоминали мне шелест весенней листвы. Он пел о себе, о своих глазах, о человеке, обреченном на вечную тьму...
Рапуш не успел допеть свою песню, потому что со стороны явора донеслись вдруг до нас пронзительные крики. Не каждый день услышишь такое. Несколько прыжков, и я уже у явора. Луна обливала своим мирным светом толпу возбужденных, вопящих мужчин и женщин.