Далёкие милые были
Шрифт:
Летом мы ещё два раза ездили на картошку – пололи, окучивали. Осенью собрали три мешка. В октябре приехали Российские: тётя Фрося и её дети – Катя и Ваня; старшая Ксения была на фронте – служила переводчицей, и её ещё не отпустили. Вернулся сосед дядя Лёша Зимин, он жил в шестиметровом чулане на кухне.
А маму на электрозавод не берут и не берут. Причина – находилась на оккупированной территории во время войны в сорок первом году (завод был оборонным). Мы по-прежнему ездим с мамой в «шарашку», зачищаем на рашпиле штампованные пластмассовые пуговицы от заусенцев, пришиваем их к картонкам по шесть штук, отвозим, сдаём, забираем целый рюкзак заготовок.
К ноябрьским праздникам приехал сам Иван Наумович Петраков. Он был секретарём райкома, приехал в Москву на совещание. Мама не знала, куда посадить его и чем накормить. Обычно мы ели картошку в мундире – а тут мама заняла в долг у бабы Насти штофчик подсолнечного масла и нажарила картошку на большой сковороде. А Иван Наумович позвал меня и попросил совсем по-взрослому:
– Серёжа, а принеси-ка мне кружку московской водопроводной воды.
Я двумя руками, стараясь не расплескать, принёс. Иван Наумович не спеша выпил.
– До чего же вкусна московская вода!
После картошки пили чай, и мама рассказывала, как она шла в Москву три с половиной года. Рассказала про папу, «шарашку», завод. Иван Наумович остался ночевать, спал на полу – мама одолжила матрас у Лиховых. На другой день он с мамой поехал на завод и письменно поручился за маму. Ему, кадровому партийному работнику, поверили и маму наконец взяли на работу – мама вся светилась.
– Ну, теперь каждый день будем есть картошку с маслом! – объявила она, вернувшись с завода.
Определили маму работать в горячем цеху – особо вредное производство, работала с плавиковой кислотой.
– Она, зараза такая, эта плавиковая, стекло проедает. Держать её можно только в парафиновой корзине, – говорила про неё мама. На пенсию она уйдёт в сорок пять лет.
Перед Новым, 1946-м, годом отец закончил службу в пожарной команде, вышел на «гражданку» и был премирован за отличную службу яловыми сапогами. Ему предложили с нового года возглавить охото-рыболовную секцию спортобщества «Динамо». Отец дал добро – охота всегда была ему по душе.
А Новый год поехали встречать к тёте Нюре, папиной сестре. До Гоголевского бульвара дошли пешком, перешли бульвар, сели на «аннушку» – трамвай «А», который ходил по Бульварному кольцу, – и поехали на Пушкинскую площадь. У памятника Пушкину (он тогда ещё был на Тверском бульваре) стояла ёлка, украшенная бумажными шарами, хлопушками и игрушками. А около ёлки, на возвышении, по золотой цепи ходил большой кот со светящимися мигающими глазами. Он двигался в одну сторону, останавливался, разворачивался и возвращался. Папа тогда сказал про него: «Идёт направо – песнь заводит, налево – сказку говорит». Кот был вырезан из фанеры, стоял на задних лапах и ездил туда-сюда, туда-сюда. Ребятню – мальчишек и девчонок – он просто завораживал, не хотелось от него уходить.
Тётя Нюра работала в каком-то важном государственном доме, жила в гостинице «Центральная», в отдельном номере. Гостиницу отдали под жильё, она и сейчас стоит, только улица теперь не Горького, а старого названия – Тверская.
К тёте Нюре пришли брат Ваня с женой тётей Катей и сестра Оля с мужем дядей Костей и сыном Володей. Проводили, с благодарностью за Победу, старый год, под кремлёвские куранты встретили Новый. И помню, тётя Нюра сказала, что она загадала желание – собрать всех братьев и сестёр за одним столом. Я скоро уснул и проснулся уже дома.
В нашем подъезде на втором
С его внучкой Маргариткой я играл во дворе нашего дома. Она была такая забавная – так весело хлопала глазками с длинными ресницами, так сладко улыбалась пухлыми красными губками и как-то совсем не по-детски откидывала назад свои чёрные, крупно вьющиеся волосы. Я к ней очень привязался. Меня стали приглашать к ним в гости, и скоро я уже сам, без приглашения, зачастил ходить туда. У них всегда пахло чем-то острым – не то чесноком, не то уксусом. Жена дяди Миши раскладывала на столе карты, а дядя Миша нет-нет да и поправит её: «Этого валета на эту даму». Мама Маргаритки тётя Мира была на работе, и мы с Маргариткой играли столько, сколько хотели. Когда наступало время обеда и бабушка с дедушкой сажали Маргаритку за стол, я сразу же уходил домой, несмотря на настойчивые предложения остаться (это моя мама наказала мне, чтобы я кушал дома). Также мама учила меня, чтобы я у чужих незнакомых дядей и тётей ничего не брал: никаких конфет и шоколадок, никаких игрушек – они могут быть отравлены. Незнакомые дяди и тёти могут быть шпионами, которые хотят отравить всех советских детей. И чтобы ни с кем никуда не ходил, что бы ни предлагали посмотреть или даже подарить.
По субботам после работы мама брала меня с собой в баню. Мы переходили Садовое кольцо, шли через Бородинский мост и спускались с моста налево – баня стояла у Москвы-реки напротив Киевского вокзала. Голые тёти меня совсем не интересовали, а вот одна девочка просто приковала моё внимание как-то раз. Она стояла в шайке с водой, ей было, наверное, лет двенадцать, и её мама тёрла её мочалкой. Она стояла шагах в трёх от меня, и я не мог оторвать от неё глаз – такая она была красивая. Она совсем не была похожа на всех тёть, а была похожа на очень молодую женщину первого своего цветения. Пока моя мама мыла голову, я разглядел её так, что помню её и сейчас. Ополоснув волосы, мама заметила, как я завороженно смотрю на девочку, посадила меня в шайку с водой и повернула к себе, но голова моя сама поворачивалась в сторону девочки. Мама крутила шайку – я крутил головой. Мама стала намыливать мне голову, чтобы я от мыла закрыл глаза – ничего не помогало, водой из своей шайки я промывал глаза, капризничал и смотрел на девочку. На нас начали обращать внимание: кто-то из тёть смеялся, другие качали головами. Мама взяла меня на руки и унесла в предбанник, я расплакался. Дома мама сказала отцу:
– Всё, теперь ты будешь ходить с ним в баню – в женской ему делать нечего. От горшка два вершка, а туда же…
В баню стал ходить с отцом, узнал, что такое парилка. Увидел, сколько после войны обрубленных по рукам и ногам калек, особенно страшными мне показались протезы.
Вернулся живым с фронта папин брат дядя Андрюша, муж тёти Сони в Иванькове.
– От Сталинграда до Берлина на пузе прополз, – шутил он, – свезло: ни одной царапины.
Поел, попил чаю, трофейный платок мне на голову повязал и заспешил домой к тёте Соне и к детям – Эле и Вовке.