Далеко ли до Вавилона? Старая шутка
Шрифт:
— Наверное, поверил. Я ведь верю вам почти всегда. Но это было очень давно.
— Я повторяю еще раз.
— Да, конечно.
Должно быть, я шевельнулся, слишком громко вздохнул или еще как-то выдал свое присутствие. Его взгляд обратился на меня.
— Можешь идти, Александр.
— Спасибо.
Я соскользнул со стула и вышел из столовой. И все время, пока я преодолевал мили и мили пола, я чувствовал на себе их взгляд.
Вот так я остался без школьного образования, пошло бы оно мне на пользу или нет. Возможно, оно лучше подготовило бы меня к положению, в котором я сейчас нахожусь? Не думаю. Мистер Бингем преподал мне основы, а все остальные знания, хранящиеся в моем мозгу, я
Джерри всегда был где-то поблизости. Заглянуть во двор конюшни значило увидеть его. Он удивительно хорошо умел увертываться от лошадиных копыт и от кулаков скорых на расправу конюхов. Я запомнил его ноги прежде, чем его лицо. Босые, серые от пыли летом, с подошвами, явно столь же твердыми и непроницаемыми для камней, колючек и сырости, как подметки моих дорогих туфель из черной кожи. Зимой он неуклюже ковылял в мужских башмаках, подвязанных веревочками. Мы никогда не разговаривали, даже кивками почти не обменивались, но я знал, что он приходит туда не только ради лошадей — его тянуло ко мне не меньше, чем к их холеному совершенству.
Озеро лежало чуть ниже дома и к югу от него. Летом от окон нижнего этажа его заслоняла густая листва кустов и деревьев по ту сторону газонов, но зимой ни на секунду нельзя было совсем забыть тускло-серую колышащуюся воду, которая через минуту могла заблестеть ослепительным серебром или разбежаться голубой рябью, крохотными волнами накатываясь и накатываясь на камыши. Дальше тянулось болото — до каменных зубчатых холмов, которые защищали нас от мира за ними. И они, точно ноги Джерри, менялись в лад с временами года, от весеннего золота цветущего дрока до черноты и бурости в ясные зимние дни, оглянцованные влагой пронесшегося дождя. Иногда по утрам, когда я смотрел в свое окно, холмы придвигались так близко, что казалось, просунь руку сквозь стекло — и дотронешься до них; а иногда они были бледными, призрачными и словно принадлежали другому миру. Если бы я мог до них добраться, то, уж конечно, не воротился бы назад, сэр. По озеру девять месяцев в году плавали лебеди. Порой, загремев крыльями, они поднимались в воздух, а потом, обессиленные затратой энергии, долго планировали по ветру, как большие комья смятой бумаги, брошенные высоко в небо. Мать по заведенному ритуалу ежедневно после чая шла к озеру по усыпанной песком дорожке и кормила их. Они брали у нее из рук желтые кусочки воздушного бисквита и намазанные маслом тонкие лепестки хлеба с чайного стола. Иногда лебеди вылезали на берег и ковыляли за ней по дорожке, загребая неуклюжими лапами аккуратно разровненный песок. Она оглядывалась и негромко хлопала в ладоши, чтобы прогнать их — не пугая, но предостерегая.
— Земля — не ваша стихия, мои милые. Идите назад. Кыш, кыш!
Один раз я слышал, как она окликнула их голосом, настолько не схожим с ее обычным голосом, что на мгновение меня согрела любовь к ней.
У озера кончалась не только дорожка, по которой ходила мать. Зеленые тропки в прохладном сумраке под густыми ветвями вели к деревне и дальше к болоту и холмам. Там, чтобы потом не попасться, надо было снимать башмаки, потому что только в самое знойное лето тропки более или менее просыхали и не оставляли на них серых следов липкой грязи. Я засовывал носки в башмаки и аккуратно ставил их под куст. Потом нырял под замшелые ветки, оглядывался, не видит ли меня кто-нибудь, и с восторгом навеки исчезал в сырой жужжащей мухами мгле. На прогалине за ивой тропка терялась в мягкой траве и обрывалась у воды. Тут я мог купаться, не опасаясь, что меня, увидят. Из-за моего будто бы слабого здоровья купаться мне не разрешалось — разве что в разгаре лета, когда выпадали особенно жаркие дни и песок на дорожке, по которой
В первый раз мы заговорили в начале мая. Нарциссы поникли, увядая. Дни стояли теплые, стремительно разворачивалась листва, и свечи каштанов были в апогее своей красоты. Я вышел на траву из сумрака. За ивой вдруг что-то зашуршало. Раздался всплеск. Сердце у меня заколотилось. Все мое детство меня пугали цыганами. Я тихо пошел вперед по траве, уже такой высокой, что она ласково сгибалась у меня под ногами. На корнях ивы лежала одежда. И больше никаких признаков жизни, нигде ни звука. Я сгреб одежду, спрятал ее под кустом и подошел к воде посмотреть, кто вторгся в частные владения.
— Давай влезай, чего ты ждешь?
Крик раздался далеко в озере. Пловец повернул ко мне, и я узнал сияющее, ухмыляющееся лицо. Это был Джерри.
Заговорил я, только когда он встал по пояс в воде прямо подо мной.
— Ты разве не знаешь, что это частное владение?
Он сплюнул в воду. Не злобно, не вызывающе, а просто презрительно. Плевок медленно поплыл в сторону.
— Ты не имеешь права тут быть!
— Ну и что?
— Я могу отдать тебя под суд.
— Так чего не отдаешь?
Я почувствовал себя глупо. Он долго смотрел на меня ясными ярко-синими глазами в розовом ободке. То ли он не выспался, то ли плакал. Но я подумал, что он не из тех, кто плачет.
— Места тут много, хватит на двоих, — сказал он наконец. — Давай лезь.
Я взвешивал, что делать дальше. Он повернулся, нырнул, всплыл ярдах в двадцати от берега и помахал мне. С его рук посыпались искры брызг. Я разделся и скользнул по траве в воду.
Купаться с кем-то было несомненно веселее, чем одному. Но вода еще не прогрелась, и мы скоро вылезли. Выбравшись на траву, мы остановились и посмотрели друг на друга. Никогда прежде я никого голым не видел. Он был маленький и щуплый, гораздо ниже меня, с костями-палочками, которые выпирали из-под белой кожи и, казалось, могли вот-вот ее прорвать. Ноги у него были чуть кривые. Волосы на его теле еще только пробивались — без всякого порядка, как и у меня.
Легкий ветер всколыхнул листья и скользнул по моей голой спине. Пока на дворе май, одежды не снимай. В моих ушах зазвучал предостерегающий голос. Меня пробрала дрожь, и я засмеялся.
— А я спрятал твою одежду.
— Где?
— Не скажу.
— А вот скажешь. Я заставлю.
— Где тебе! Я выше, чем ты. Погляди. На целую милю.
Я вприпрыжку прошелся перед ним.
— Подумаешь!
— Эх, ты, коротышка!
— Коротышка не коротышка…
Он кинулся мне в ноги, и мы покатились по земле. Он был куда сильнее меня и куда увертливее.
— Коротышка, так, значит? Так?
Он вжал мое лицо в траву. Я помотал головой, и он слегка ослабил хватку.
— Ну-ка говори: ты великан и герой.
— Ты проклятущий великан и герой.
— Самый большой величайший великан и герой в мире.
— Самый большой поганый величайший проклятущий великан и паршивый герой в мире.
Он захохотал.
— А у тебя не рот, а говорильня. Набить его травой? Как ослу длинноухому? Маленькому такому ослику?
Одной рукой он ухватил пучок травы.
— Раб.
— Это еще что за кошки-мышки?
— Мир. Сдаюсь. Ты победил. Я твой смиренный раб.
— Где моя одежка, раб?
— Вон под тем рододендроном.
Он скатился с моей спины и растянулся на траве.
— Принеси ее, раб, из-под этого самого… как его…
Я приподнялся, но он ухватил меня за щиколотку и снова повалил.
— А, брось!
Мы лежали и смотрели на солнце, что мне всегда запрещалось. Можно ослепнуть, сойти с ума, получить солнечный удар или какую-то таинственную мозговую опухоль.