Данэя
Шрифт:
— Понять придется не только это. И то, что есть человек, каким он может и каким не должен быть ни при каких условиях. И что необходимо ему. Понять все это — еще раз. И может быть, не последний.
— Это был достаточно больной вопрос в каждую эпоху.
— Но всегда — неизбежный.
— И который каждый раз будет решаться по-разному. Меняются условия — и с ними взгляды, философия и мораль.
— Но — не безгранично. Есть черта, пересекать которую нельзя будет — никогда.
— Но отодвинуть саму черту? Если это окажется разумным? Даже вопреки эмоциям, которые мешают? Ведь разум выше эмоций, — человек должен
— Без них он был бы намного сильнее?
— Безусловно.
— И перестал бы быть человеком. Стал бы бездушным роботом.
— Я не приемлю слово «душа». Оно годится только для поэзии. Я — за разум. Чистый разум, дающий безграничное господство над природой.
— Это не все, Йорг, — сказал Дан, почему-то довольно мягко. — Не все, что нужно человеку. Мир его не только вне, но и внутри него.
— Но… — Йорг был несколько растерян. — Но мы ушли от того, что я начал тебе говорить. То, что должен сказать до конца, потому что так велит мне мой профессиональный долг. Выслушай, академик Дан, и попытайся понять меня. Как и ты, я думаю о людях Земли, об их будущем. Много вещей из того, что существует сейчас, возникло в эпоху кризиса, и потому некоторые считают, что с его окончанием, которым мы обязаны тебе, должны исчезнуть и они. Не отдавая себе отчета в той пользе, которые эти вещи приносят и еще могут принести.
То, о чем я начал говорить — существующий на Земле порядок воспроизводства человечества — является оптимальным, потому что дает нам наиболее здоровое и способное потомство; дети воспитываются исключительно специалистами-педагогами, а остальные, в том числе женщины, освобождены от этого, чтобы продуктивно трудиться.
— Нам это слишком известно с детства, Йорг.
— Но вы почему-то хотите это разрушить: хотите того, что желал сделать ваш друг — Лал.
— Совершенно верно. Тебе это, видимо, известно.
— Да: до меня дошло то, что ты говоришь и к чему призываешь. Но будут ли счастливей от этого люди? Глядя сегодня, как хоронили вы сына, я сказал себе: нет.
— Ничто не дается даром, Йорг. Ты сказал: оборотная сторона счастья — горе.
Я скажу: горе — оборотная сторона счастья. Ты видел сегодня и других наших детей.
— Дан, ты наш самый великий ученый: кризис кончился только благодаря тебе. Но не допускаешь ли ты, что вне своей науки ты можешь заблуждаться? Ты безоговорочно поверил всему, что сказал тебе Лал, но ему свойственно было увлекаться: он был писателем — человеком искусства, а не науки.
— Ты ошибаешься: никто на Земле не знал так историю — и потому не мог разглядеть то, что смог он. Лал раскрыл мне глаза на то, что я уже смутно сознавал сам.
— И многие ли соглашаются с тобой?
— Немногие. Но — есть такие. Будет больше.
— Но еще больше будет против. Вам не дадут ничего сделать.
— Такие, как ты? Я знаю: ты это умеешь. Ева сказала, как.
— Она нарушила закон.
— Мы тоже.
— Но ты знаешь: тебе можно многое, что нельзя другим. Потому что ты — Дан! — выдавил из себя Йорг.
— И поэтому меня слушают многие. И их будет все больше. Люди сумеют понять, что несправедливость, на любой основе, — недопустима, что бесчеловечность губит их самих. Это неизбежно.
— Не думаешь ли, что это тебе легко удастся? — Йорг уже открыто враждебно глядел на Дана.
— Знаю — нет. Вы так просто не сдадитесь.
Часть VI ЕСЛИ НЕ ТЕПЕРЬ
51
Они с еще большим рвением отдались пропаганде. Важную роль в ней отводилась скорой постановке «Бранда».
Премьера его пришлась на пятницу. Спектакль начинался утром: было решено показать пьесу всю сразу, а не в два вечера, как когда-то. Премьера шла с Лейли, и миллиарды людей заполнили до отказа зрительные залы с голографическими сценами или уселись дома перед включенными на стенах экранами. Только счастливцы, всего несколько десятков тысяч, заняли благодаря жребию места в огромном театре.
Ждали начала. Переговаривались между собой, обмениваясь тем немногим, что знали о пьесе. Шум сменился тишиной: в зал вошли Дан, Эя и их дети. И сразу тишина сменилась овацией. Только когда они уселись, она смолкла — началось действие.
Открылся неведомый, удивительный мир, где как белый и черный дымы Чюрлёниса сплелись высокий порыв и низкая обыденность. И захватил, поглотил целиком, заставил позабыть обо всем на свете.
Как можно было в сурового Бранда вложить солнечно радостного Лала? Оказывается, можно. Можно, если часами слушать рассказы Дана о нем, если проникнуться самым прекрасным, что было в нем: любовью к людям. Только поняв это можно было создать Бранда — настоящего Бранда. Человека, движимого любовью к людям в ее высшем понимании; борца, жертвующего и собой, и самыми дорогими ему людьми.
И удивительная спутница его — Агнес, исполняемая самой великой актрисой Земли, желание видеть игру которой заставило чуть ли не все человечество отказаться целиком от другого: походов, экскурсий, путешествий. Она была удивительной — как пьеса, которую они смотрели. Она — и не она. Необычная, и как всегда, не похожая на всех актрис Земли, она сегодня будто достигла той вершины, для которой все ранее сыгранное ею было лишь длинной непрерывной подготовкой.
«Что с ней?», спрашивала себя совершенно потрясенная Эя. «Что случилось? Ведь я видела ее столько раз на репетициях, и даже вчера она еще не была такой. Такой естественной, подлинной в каждом движении, каждой интонации, как будто она и не играет. Будто сама именно такая; будто знает все, что должна чувствовать и испытывать Агнес. Какая удивительная правильность всех мелочей! Как если бы она знала, что такое быть женой и быть матерь. Как близка она мне сейчас!»
Именно так! Лишь она одна до конца понимала Агнес — только она прошла и испытала подобное. Остальным еще предстояло понять то, что они сейчас видели. И прошлое возникло перед глазами: вновь увидела себя на Земле-2, перед стереоустановкой. Идет «Бранд», и она еще сопротивляется тому, что станет ее самым большим счастьем и смыслом жизни, без чего она сейчас уже не представляет ее.
Но Лейли не была там с ней — как же могла она так глубоко все понять, так бесконечно уверенно воплотить собой Агнес? Захватить так всех показом того, что было совершенно незнакомо им? Настолько, что они, казалось, поняли и поверили ей?