Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Взявшись под руки, мы неторопливо брели по Фридрихштрассе. Когда добрались до Люстгартена, сумерки заметно сгустились, и вся площадь на короткие минуты погрузилась в призрачное темно-малиновое марево.
— Какой странный закат, — сказала Ани, вздрогнув, как от озноба.
— Это еще что! Вот если бы ты приехала в Ворошиловлагерь. Там действительно необыкновенные закаты, — тотчас же возразил Руди.
Я посмотрел на небо. Ани права. Действительно, какой-то странный закат!
Из-за острокрыших, обугленных наступающей ночью громад, стеснивших со всех сторон площадь, на мутно-малиновое, уже не горящее, а как бы дотлевающее закатное небо надвигались, наползали, набегали
— Со всех сторон обкладывают Берлин, — сказал я. — Как медведя.
— Так оно и есть, — беззаботно согласился Руди. — Ведь герб-то Берлина — медведь!
— Откуда ветер? — спросил я.
— Сейчас выясним.
Руди остановился, облизнул указательный палец и поднял его вверх.
— Ветер — южный, — торжественно возгласил он.
— Из Мюнхена, — пробормотал я.
— Что? Что? — не расслышал Руди.
Я почувствовал, как пальцы Ани сжали мой локоть.
— Почему ты вспомнил Мюнхен? — спросила она.
— Да так просто. Подумал: сегодня здесь, завтра уже там. Забавно получается.
— Ну и врешь, — сердито, и грустно сказала Ани. — Тебя тоже встревожил закат.
— Сплошная мистика, сестренка, — захохотал Руди.
— Конечно, мистика, — согласился я.
Мы шли по площади, пустынной и гулкой, и коричневый омнибус, сверкнув желтыми глазищами, подобрал на остановке одинокого пассажира и прошуршал мимо нас. На буром фасаде зажглось одно-единственное окно, а древняя кирка казалась силуэтом, вырезанным из тускло-черной бумаги, и вокруг стало так темно, что я с трудом разглядел стрелки на часах ратуши. Они показывали двадцать минут девятого.
Значит, мне оставалось пробыть в Берлине чуть больше двенадцати часов.
— И дались тебе эти баварцы, — вдруг взорвался Руди. — Бросаешь работу в Киндербюро, бросаешь своих хороших друзей. Неужели тебе так хочется черного мюнхенского пива? Право, Даниэль, оставайся с нами!
Он обхватил меня за плечи, заглянул в лицо и повторил:
— Ну, оставайся с нами.
— Двенадцать часов, — сказал я, отвечая не столько Руди, сколько собственным мыслям, беспокойным, призывным и только чуть-чуть грустным. — Еще целых двенадцать часов до отхода поезда…
АСТРОНОМ ВЕРЕН ЗВЕЗДАМ
Роман воспоминаний
Наталье Алексеевне СТАРКОВОЙ
Глава первая
КРАСНО-ЧЕРНЫЕ ПОЕЗДА
Военком сидел за большим столом из темного дуба. Сидел столь прочно и неподвижно, что казался естественным его продолжением — кентавр, попирающий паркет двумя неимоверно тяжелыми резными тумбами. И деталью топорной резьбы стола казалась рука военкома, широкая и толстопалая, коричневая от загара, лежащая на красном ворсистом сукне. Запястье перехватывал ремешок ручных часов, должно быть переделанных из карманных, еще отцовских. Они тикали басовито, на всю комнату, отчетливо выговаривая: «Нет, нет, нет…»
Военком тоже сказал «нет», сказал таким решительным тоном, что не оставалось буквально никаких лазеек, чтобы обойти или просочиться сквозь это слово, непроницаемое, как чугунная заслонка. И всё же Муромцев продолжал стоять перед столом — военком так и не предложил ему сесть, — неестественно выпрямившись, держа злополучную трость с серебряной ручкой в отставленной
Мысленно произнося эту речь, прислушиваясь к негромкому, спокойному дыханию военкома и раздражаясь на неимоверно затянувшееся, ставшее прямо-таки неприличным молчание, Муромцев изо всех сил загонял в глубь сознания то, главное, что, по-видимому, привело его в этот кабинет. Главное, но такое сугубо личное, что не только говорить, но и думать об этом в такой момент — стыдно. Неужели не общая большая беда, а лишь его собственная заставляет его убеждать, уговаривать, умолять вот этого, совсем незнакомого, человека нарушить законы, установления и правила и направить его, освобожденного от военной службы по инвалидности, на фронт?! Чтобы раз и навсегда отделаться от давящего ощущения своей неполноценности, вырваться из нелепого тупика и вернуть, пусть даже ценой крови, отнятое у него доверие. Это самое «ценой крови» заставило Муромцева поежиться. «Не думай красиво, братец», — жестко одернул он себя и сразу же расслабился, переступил затекшими ногами и удобно оперся на трость.
Но военком продолжал загадочно молчать. Он не переменил позы, не повернул головы, даже не пошевелил пальцами, припечатавшими сукно на столе, и все так же смотрел куда-то через Муромцева своими выцветшими, но все еще зоркими глазами.
В полураспахнутое окно слепяще-синим потоком втекал полуденный жар и истома безветренного дня, одного из последних дней июня. Приглушенно бормотала улица — окно кабинета выходило на маленький переулок, вернее, тупичок, — и ветка клена чуть покачивалась возле самого окна, и сизая раскормленная галка пристально смотрела на Муромцева черным блестящим глазом. Но вот что-то захрипело в уличном репродукторе, и хор мужских голосов рявкнул:
…и врага разобьем Малой кровью, могучим ударом…Галка вспорхнула, и ветка закачалась сильнее. Но репродуктор, точно пораженный наделанным им шумом, прохрипел что-то неразборчивое и тут же умолк. Голова военкома дернулась, и он в упор посмотрел на Муромцева. Взгляд был отсутствующий — недоумевающий.
— Вам что?.. Простите, я, кажись, того… задремал, — сказал он окая. Протянул руку к раскрытой коробке «Казбека», неторопливо размял папиросу, закурил и глубоко затянулся. Выпуская мутную струйку дыма, укоризненно покачал головой: — Зря мы время перетираем. Просьбу вашу удовлетворить не могу.
— Но поймите же, товарищ подполковник, — начал было Муромцев, но военком только рукой махнул:
— Всё давно понял. Только одного недопонимаю: как это вы, гражданин, воевать собираетесь? В одной руке клюшка, а в другой винтовка! Несерьезно это, гражданин. Курям на смех, да и только.
— Я опытный журналист и могу работать во фронтовой газете.
— Ну, это не мне решать. Обратитесь в Главпуркака. Расшифровываю: Главное политическое управление Красной Армии. Можете письменно, но, пожалуй, лучше, если сами туда явитесь. А я от всей души желаю удачи.