Делакруа
Шрифт:
«Сколько бы я ни старался, я не в состоянии любоваться Делакруа и его «Хиосской резней». Мне все время кажется, что картина должна была первоначально изображать чуму, но затем художник, начитавшись газетных сообщений, сделал из нее хиосскую резню. В огромном живом трупе, помещенном в центре картины, я вижу лишь несчастного зачумленного, попробовавшего вырвать у себя чумной бубон...»
Один из рецензентов Салона нашел, что картина написана «пьяной метлой». «...Делакруа недостает скорее доброй воли, чем таланта; он считает прогрессом только те нелепости дурного тона, которые делает», — писал «Наблюдатель». Известность Эжена Делакруа начинала приобретать скандальный характер. Делакруа —
Правда, критик из «Журналь де Деба» кисло заметил, что в живописи Делакруа есть нечто шекспировское. Но в глазах парижан, большинство из которых были убеждены в том, что Шекспир был одним из адъютантов Веллингтона, разбившего французскую армии при Ватерлоо, этот комплимент вряд ли выглядел лестным. Недаром недавние гастроли английских актеров в Париже — они играли Шекспира — закончились полным провалом.
Критики писали в своих блокнотах — публика разговаривала: тихо, сдержанно, громко, как на базаре; давясь от хохота и тонко улыбаясь, в зависимости от темперамента и воспитания. Но самым главным показателем отношения публики в конце концов остаются размеры ее любопытства. А картина Эжена Делакруа вызывала интерес несомненно. Стендаль это заметил: «Публике до того наскучили академический стиль и копии статуй, на которые была такая мода десять лет тому назад, что она останавливается перед наполовину написанными посинелыми трупами, которые предлагает нашему вниманию картина г-на Делакруа».
Странный тип этот Стендаль, и неприятна его манера преподносить комплименты, которые надо разыскивать в ворохе грубостей. Но Эжен разыскал: «Делакруа не лишен чувства колорита; а это уже немало в наш век рисунка. Я готов принять его за ученика Тинторетто; его фигурам свойственно движение...» И десятью строчками ниже: «У Делакруа всегда будет то огромное преимущество перед авторами картин, которыми увешаны стены главных залов, что по крайней мере публику его произведение очень занимает. А это поважней, чем читать себе похвалы в трех-четырех газетах, которые придерживаются старых понятий и искажают новые, не будучи в силах их опровергнуть».
Эжен отправил Стендалю письмо с изъявлениями признательности: «Ученик Тинторетто» — это и ему казалось гораздо важней.
Тем не менее вы не представляете себе, вероятно, что значит первое время — читать о себе в газетах! Буквы, слова, фразы и целиком абзацы отделены и от автора и от всего остального, это абстрактный, заслуживающий абсолютного доверия голос — у этого голоса особенный, внеличный, категорический тембр. Газета — беспристрастный и справедливый судья, какую бы ерунду она ни писала.
Постепенно это завораживающее обаяние печатного слова улетучивается, авторы статей обретают реальную личность, и вместо тревоги, когда вас ругают, вы начинаете испытывать элементарную злость.
Эжен довольно скоро, поскольку о нем всегда много писали, вошел в эту вторую, более достойную стадию и научился трезво судить о газетных статьях. Но сначала — несколько лет — для него это были оракулы, и, как правило, оракулы злобные. И хотя он понимал, что газеты, в которых он ежедневно вычитывал по своему адресу ругань, действительно «придерживаются старых понятий и искажают новые, не будучи в силах их опровергнуть», — первое время он пугался и очень страдал.
Но ругань в гораздо большей степени способствует распространению славы, чем похвалы: именно его провожали почтительным шепотом, именно на него метали возмущенные взгляды, именно
Свой подробный отчет о Салоне 1824 года Стендаль начинает следующим образом: «В этом-году лица, берущиеся судить о Салоне, распадаются на две весьма решительно настроенные партии. Критики из «Журналь де Деба» хотят быть классиками, то есть во всем брать за образец Давида... «Конститусьонель», со своей стороны, имеет смелость утверждать, что искусству должно быть предоставлено право сделать шаг вперед... Война уже началась».
Война? Кто говорит о войне в это неслыханно мирное время?
Г-н Винтор Гюго говорит о войне, молодой, но уже прославленный автор «Од и баллад», королевский стипендиат, монархист, консерватор. «В литературе, как и в политике, существуют сейчас две партии; идет поэтическая война... Оба лагеря нетерпеливо рвутся к сражению, а не к переговорам. Они упорно не желают изъясняться на одном языке; у них нет иных слов, кроме приказов, для своих соратников и воинственных кликов, обращенных к инакомыслящим...»
О, что это была за война! Может быть, самая великолепная из войн, которые когда-нибудь вело человечество. Правда, в этой войне лилась не кровь, а чернила, но зато какие блистательные там были победы, какие великолепные были сражения, какие звучали марши, какие читались реляции!
«Четверо из моих янычар предлагают мне свои руки; я кладу их к вашим ногам и прошу вас о четырех местах на сегодняшний вечер, если только теперь не слишком поздно. Я отвечаю за своих молодцов. Это все народ, который охотно отрубит головы, чтобы добыть парики. Я поддерживаю в них эти благородные чувства и повелеваю не давать им воли без моего отцовского благословения. Они становятся передо мною на колени — я простираю руки и говорю: «Молодые люди! Да хранит вас Бог! Дело наше хорошее, исполняйте свой долг!» Они встают, и я добавляю: «А теперь, детки, вывозите же хорошенько Виктора Гюго, потому что наш Господь славный малый, но у него слишком много дела, так что наш друг должен прежде всего рассчитывать на нас. Идите же и не посрамите того, кому служите. Аминь».
Это воззвание подписано весельчаком-парижанином, живописцем и карикатуристом Шарле. Ни в одной войне не участвовало столько заведомо несерьезных людей, ни в одной войне форма атакующей армии не была столь смехотворна, если только это можно назвать формой, потому что каждый старался выглядеть наиболее удивительным образом. Это оригинальное воинство, явившееся на премьеру пьесы Гюго «Эрнани», описано г-жой Гюго как сборище диких и странных существ, бородатых и длинноволосых, одетых в шерстяные вязаные куртки и испанские плащи, в жилеты а-ля Робеспьер и в береты а-ля Генрих Третий, наряженных турками, греками, демонстративно оборванных или, наоборот, напомаженных, завитых, тщательных, как куртизанки... Это были романтики; они заполняли партер и раек.
В ложах и ярусах сидели классики — корректные молодые люди, по моде, но скромно и строго одетые, с постными физиономиями первых учеников и чиновников, которые пойдут далеко. Некоторые ложи пустовали: армия воевала отсутствием. Молодые люди демонстративно зевали, шелестели газетами, в самые трагические моменты действия, которое происходило на сцене, отпускали элегантные шутки, хлопали дверьми лож и саркастически хохотали.
И сорок представлений подряд романтики перекрывали их эскапады ликующим ревом, аплодисментами встречая и провожая каждый выход актеров, каждый монолог, в каждой реплике они усматривали злободневный намек, каждый из них сам себя чувствовал Эрнани, благородным разбойником, и каждая из их возлюбленных была донной Соль.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
